В книге «Хорошо или правильно (Культура речи)», вышедшей уже после кончины писателя, Л.В. Успенский — популяризатор науки о русском языке, автор многих книг, которые называют или занимательной лингвистикой или лингвистической прозой — обращается к молодым родителям с советами, как с самых первых дней жизни ребёнка прививать любовь к родной русской речи.
Л.В. Успенский ХОРОШО или ПРАВИЛЬНО? (КУЛЬТУРА РЕЧИ)
ЧЕМУ БУДЕМ ИХ УЧИТЬ?
Легкое дело — тяжело писать и говорить, но легко писать и говорить — тяжелое дело, у кого это не делается как-то само собою.
В. Ключевский
У вас — сын или дочурка, очаровательные создания. Вам хочется, чтобы к этому очарованию они присоединили бы еще и высокую культуру речи.
Ну что ж? Давайте их учить. А чему? Речи? Но прежде всего какой — устной или письменной?
Посмотрим в корень. Когда человека начинают обучать письму? Если он не вундеркинд, начинают обучение лет в шесть, перед самым поступлением в школу, уже в детском саду.
Значит, его грамотой в значительной мере, кроме вас, займутся специалисты своего дела — педагоги. Их главной заботой как раз и будет письмо, письменная речь, и вам можно быть спокойными в этом отношении: письму они обучат вашего малыша лучше и правильней, чем это можете сделать вы.
Конечно, попадаются ребята, начинающие писать и с пяти и с четырех лет. Это — исключения, а мы с вами будем заниматься «средними случаями».
Меня самого отдали в школу шести лет. На экзамене я поразил педагогов, смело начертав на огромной классной доске острым уголочком мела букву «о» размером чуть побольше, чем «о», напечатанные на этих строчках. Я выучился писать самоучкой. Но очень долго не мог в толк взять, что, дойдя до конца строки, надо следующую начинать опять слева. Я их гнал «взад-вперед», «бустрофедон», «как пашут волы». Так в самой древности писали греки.
Знал я (да и вы тоже) детей, еле пишущих и во втором-третьем классе: у каждого свой характер и свои способности. Так или иначе, чаще всего забота об обучении письму падает уже на школу.
Заметим: как только дети поступают туда, родители начинают «сомневаться»: так ли учат наших Васеньку или Дашеньку, как нужно, и, в частности, почему их учат не так, как учили нас самих?
От всего сердца советую вам: примите в расчет, что между светлыми днями вашего школярства и теми, когда «в первый раз в первый класс» отправился ваш первенец, прошло, худо-бедно, лет 18–20, если не больше.
Когда меня снаряжали в школу, в Петербурге еще трамвая не было. Не было и телефонов. Моего старшего сына же я повез в первый класс уже на троллейбусе, трамвай стал транспортом устарелым.
К этому моменту он уже без всякого затруднения звонил по любым телефонам и к кому заблагорассудится.
Когда пришел черед учиться моему внуку, он превосходно включал и выключал телевизор, а ездить привык уже и на любых такси — на «Победах», на «Волгах».
Я и в вузе писал еще стальным пером, макая его в чернила, а этот внук в первом классе сражался еще с «вечной ручкой», а с третьего официально перешел на «шарик». Поэтому в школе исчез важнейший в моем детстве предмет — чистописание.
Изменилось все вокруг. Так умно ли ожидать, чтобы в методах обучения, в школьных программах все застыло на уровне «вашего детства». Простите, почему «вашего», а не «моего»? Или отчего не на способах обучения времен моего дедушки, времен «Детства» Максима Горького? Помните?
«— Ну-ка ты, пермяк, соленые уши, поди сюда! Садись, скула калмыцкая! Видишь фигуру? Это — аз. Говори: аз, буки, веди! Это — что?
— Буки!
— Понял! Это?
— Глаголь.
— Верно. А это?
— Аз.
…Вскоре я уже читал по складам псалтирь… Обыкновенно занимались этим после вечернего чая, и каждый раз я должен был прочитать псалом.
Буки — люди — аз — ла — бла; живете — иже — же — блаже1, наш — ер — блажен, — выговаривал я, водя указкой по странице, и от скуки спрашивал:
Блажен муж — это дядя Яков?
Вот я тебя тресну по затылку, ты и поймешь, кто есть блажен муж!»
Точно так учили и ваших прадедов, но навряд ли вам показалось бы, что этот способ лучше того, что вы испытали на себе. Вообразите: если бы вам, первоклашкам, ваши прародители стали бы внушать, что вас учат неправильно и надо учить не «а», «бе», «ве», а «аз», «буки», «веди»? И переубедили бы вас?
Повторяю (возможно, не в последний раз!): ребенок пошел в школу — не вмешивайтесь в школьное обучение. Напротив, всемерно помогайте ему, и в первую очередь во всем, что относится к обучению письменной речи, письму.
ПРАВИЛА И ЗАКОНЫ
Школа учит прежде всего правилам, их запоминанию и применению. Главным образом — правилам правописания, затем — грамматики и синтаксиса.
Конечно, упражняется он там и в овладении речью устной; но и в этой области предметом изучения являются в основном правила. Просмотрите любой учебник русского языка для начальной школы, и вы сами убедитесь в этом. Вопросу о вековечных законах нашего языка, о его все организующем духе там уделяется сравнительно мало внимания. Да и времени не хватает!
А что, обе проблемы представляются существенно различными? Ну как же? Каждый говорящий по-русски (даже совершенно неграмотный) спокойно и свободно, без всякой подсказки, употребляет где нужно — звонкие, где требуется — глухие согласные на концах слов, и в их середине, перед другими согласными.
С самого раннего детства мы умеем различить «бабу» от «папы», и вас нисколько не смутит, что эти явно различные согласные вдруг начинают звучать одинаково, как только оказываются на концах слов:
Собралось много пап.
Собралось много бап.
Мы с вами произнесем «баб» как «бап» без малейшего раздумья и натаскиванья, так же как, скажем, «бапские», а не «бабские» сплетни.
Нас не надо этому учить. Мы просто не можем произносить иначе, потому что приглушение некоторых звонких согласных на концах слов и перед другими глухими — это не правило, а закон нашего языка. Ваш сын или дочка усвоят этот закон через год после того, как начнут лепетать первые слова, и никогда не ошибутся: скажут «дуп», «лоп», «я рат», «гот назат».
А вот писать «баб», потому что в именительном падеже говорится «баба», или «год» по той причине, что в родительном падеже мы произносим «года» — звонко! — нас приходится учить, и мы сделаем немало ошибок, пока усвоим это правило орфографии.
Оно и естественно, потому что правило это достаточно условно и произвольно, как и все правила правописания. При желании можно было бы заменить его противоположным: «Те согласные звуки, которые имеют парные глухие варианты (т. е. б/п, в/ф, г/к, д/т, ж/ш, з/с), всегда пишутся как глухие: дупа, лпа и т. д.». Некоторое время нам бы это казалось странным, а потом все спокойно перешли бы на новую орфографию, и учителя начали бы ставить двойки тем, кто написал «Свинья под Дубом», надо было бы писать «Свинья пот Дупом».
Но вот никаким правилом нельзя было бы заставить начать с какого-то числа все эти парные звуки во всех положениях выговаривать звонко, т. е. говорить «рыбка» (а не «рыпка»), «рубь», а не «рупь семь гривен». Все продолжали бы говорить, как говорили.
Поэтому реформы правописания производятся довольно часто: реформирует же произношение только сам язык, когда он от времени до времени изменяет свои законы, очень редко и очень медленно. Так постепенно, что современники этих перемен обычно даже и не замечают.
Так, сто лет назад все москвичи произносили слово «первый» как «перьвый», а ныне так его выговаривает лишь ничтожное меньшинство жителей Москвы. Никто не издавал по этому поводу никаких предписаний, а если бы кому-либо пришло в голову запретить говорить «первый» — никто бы его не послушался.
Правописание же меняли неоднократно то в большом масштабе, то в малом, и после двух-трех лет колебания все приучались писать «е» вместо «ятя», «и простое» на месте «и с точкой», «красные знамена», а не «красныя знамена». Никаких затруднений это не вызывало.
Все это понятно: правила орфографии не всегда соответствуют законам языка.
Поэт Игорь Северянин с полным правом рифмовал «пробки — тропки — робки», потому что перед глухим согласным «к» и «п» и «б» произносятся совершенно одинаково. Пишем же мы в двух случаях «б», в одном — «п».
И законы языка, и правила (правописания и произношения) применяются в обоих видах нашей речи — в письменной и устной. Но в речи устной, думается (я не исследовал точно вопроса), законы выступают, регулируя ее, вероятно, вдвое (а может быть, и впятеро) чаще, чем правила. В письменной речи мы, надо думать, встречаемся с обратной пропорцией.
Не будем углубляться в этот вопрос. Доказательством же правдоподобности такого его решения как раз и служит то, что с законами родного языка каждый ребенок осваивается задолго до того, как ему начинают преподавать его правила, причем ни зазубривать их, ни даже понимать их сущность для него нет надобности. Они как бы прямо вытекают из его сознания (а вернее, на лету подхватываются им при слушании речи старших) уже в самом прелестном «Чуковском» возрасте — «от двух до пяти».
Первое же правило письменной речи (пусть хоть «корова» нужно писать через два «о», хотя произносим мы его как «карова») оказывается некоторым барьером при изучении.
В самом деле, учили ли вас взрослые говорить «п’расен’к», а не «поросенок»? Никогда, никто! Будь ваши родители и близкие люди жителями г. Горького, олончанами или порховичами из Псковской области, вы наверняка привыкли бы сызмальства говорить «на о»: «полотенцо», «рукомойник». Алексей Максимович Пешков — Максим Горький — стал великим русским писателем, признанным мастером нашего языка, но до конца жизни своей в устной речи «окал»: таков был закон того волжского диалекта русского языка, который он усвоил в самом раннем детстве.
Заметьте: закон, непреложный для русского сознания, может не иметь никакой силы в сознании иноплеменника. Немцы и у себя дома не делают больших различий между произнесением звуков «б» и «п». На родине это не вызывает недоразумений, но за границей вызывает трудности. Послушаем немецкого писателя. Друг Г. Гейне Людвиг Бёрне свидетельствует:
«Французы, — пишет он, — меня уверяли, что они узнают немца, сколько бы лет он ни прожил во Франции, по одному выговору звуков „б“ и „п“. Когда немец говорит „б“, француз слышит „п“; это тем печальнее, что сам немец не слишком-то различает собственные „б“ и „п“.
Я сам по этому поводу попал в затруднительное положение. Моя фамилия начинается как раз с буквы „Б“. Когда в первый раз я пришел во Франции к моему банкиру за деньгами, он пожелал узнать мою фамилию. Я назвал себя. Тогда он велел принести громадную регистрационную кредитную книгу, в которой имена расположены в алфавитном порядке. Конторщик начал поиски, но не обнаружил меня. Я, по счастью, заметил, что он искал меня слишком далеко от буквы „а“, и сказал: „Моя фамилия начинается не с „П“, а с „Б“!“
Я напрасно старался: ничто не прояснилось.
Патрон, пожав плечами, заявил, что кредит на меня не открыт. Видя, что дело пошло не на шутку… я подошел к конторке, протянул нечестивую длань к священной кредитной книге, перелистал ее в обратном порядке до буквы „Б“ включительно и, ударив кулаком по листу, сказал: „Вот где мое место!“
Патрон и его клерк бросили на меня яростные взгляды, но я оказался прав и обнаружился на том месте, на которое указал…»
Прекрасное подтверждение силы законов родного языка! Нужны немалые усилия, чтобы человек мог освободиться от их влияния и заменить их в своем сознании законами чуждой речи.
До конца это обычно так и не удается. И. С. Тургенев в юности больше говорил по-французски, чем по-русски, как все дворяне тех дней. Значительную часть взрослой жизни он провел во Франции… Уж, кажется, ему-то следовало бы говорить по-французски, как парижанин.
Но мемуаристы-французы, братья Гонкуры, обожавшие Тургенева, пишут, что и в зените своей «французской» славы он говорил по-французски «с характерным русским акцентом». Акцент умилял их, но все же был заметен.
Такова власть речевых навыков, полученных нами задолго до начала «сознательного изучения языка». Они входят в наше сознание (или подсознание!) если не буквально «с молоком матери», то непосредственно «вслед за ним». Они становятся столь же неистребимыми, как, скажем, уменье ходить, переставляя ноги поочередно, а не скакать, наподобие воробья, сразу двумя.
При изучении чужого языка эта власть «родных законов» проявляется, как вы видели, очень резко. Но еще самодержавнее распоряжается она нашими языковыми навыками и поведением в условиях «нормальных», когда, скажем, при написании по-русски мы должны бываем, подчиняясь правилам письменной речи, действовать вопреки законам речи устной.
То, что, изучая в школе предмет, именуемый «русский язык» (точнее было бы звать его «русский язык преимущественно в свете его письменных норм»), мы определяем как «грубые ошибки», на деле есть следствие столкновений законов языка, отраженных в устной речи, с более поздними правилами, изобретенными для речи письменной. Когда между ними возникает противоречие, требуется усилие, чтобы презреть первые и подчиниться вторым.
Я уже иллюстрировал это примерами «из жизни» звонких и глухих согласных звуков и изображающих их букв.
То же можно наблюдать, конечно, и «в мире гласных».
Думается, до конца жизни не забуду я надпись, сделанную фиолетовыми чернилами на длинной бумажной ленте в вестибюле одного из ленинградских вузов в 19–20-м годах. Лента опоясывала телефонные кабины. На ней было начертано:
«Тилифон ни работаит».
Писавший — вахтер или курьерша, — конечно, был человек малограмотный. Но что это значит? Они не научились преодолевать впитавшиеся в них законы языка во имя правил правописания. Ведь не говоря уже о гражданах, родившихся в «úкающих», а не «экающих» областях Союза, и мы-то все, говорящие на общерусском языке, произносим в неподударных слогах на месте грамматического «е» звук «неполного образования», столько же похожий на «и», как и на «е».
Если бы кто-либо выговорил это «телефон не работает» в подчеркнуто правильном виде, как т-е-л-е-фон н-е работа-е-т, мы с вами немедленно решили бы, что перед нами либо иностранец, «переучившийся» по-русски, либо же глухонемой, обученный говорить «по губному методу», да и то не слишком удачно.
Надо иметь в виду, что если мы условились обозначать на письме «мягкость согласного» при помощи двух возможных сочетаний букв, означающих три различных звука (скажем, «на-ня» или «но-нё»): три звука тут — «н, нь и а» или «н, нь и о», то с не меньшей справедлив востью Вук Караджич (реформатор сербскохорватского литературного языка) для сербского письма применил совершенно другой способ выражения.
Там твердое «н» означается как «н», а «эн мягкое» выглядит как «нь»; пожалуй, это удобнее? У них «нь», а у нас «н» и «ь». Один знак и два! Но зато в сочетаниях вроде «ни», «не», «ню» мы как бы выигрываем: мягкость согласного выражается у нас просто соседством данного согласного с одним из определенных гласных. Впрочем, что удобнее — решить трудно.
Так вот, как уже было сказано, издать приказ о том, что с такого-то числа всем русским людям предписывается говорить не «т’л’фон», а «телефон», нельзя; никто, даже стремясь к тому, приказу не подчинится: закон языка!
А вот осуществить с какой угодно даты реформу правописания (изменение правил письменной речи) примерно так же просто, как перевести систему мер и весов на десятичную или заменить правостороннее движение на транспорте левосторонним.
Могу так утверждать потому, что на моем веку была проведена одна радикальная реформа правописания и множество частных поправок к ней. Никаких изменений в самом языке они не вызвали, хотя в самый момент осуществления таких перемен всегда находятся консерваторы, крайне недовольные тем, что вот до весны 1918 года они красиво и правильно писали слова «тень» как «тЂнь» и «сЂни кленовыя» вместо «сени кленовые», а теперь все стало наоборот. Но проходило короткое время, и постепенно даже самые ретивые поклонники старой орфографии забывали ее. Я много раз спрашивал у своих ровесников, помнят ли теперь они, где до 1918 года им приходилось писать «и» и где «i». Выяснилось, что это помнят единицы, которым по роду работы приходится читать и переписывать старые тексты.
Даже не все филологи-русисты смогут теперь, через много лет после реформы, написать коротенькую диктовку «по старым правилам».
Каюсь, в 18-м году я был не то чтобы «консерватором», но как и сейчас, «человеком привычки». Я привык свою собственную фамилию писать через «и с точкой», как «Успенскiй». Мне просто странно было, «рука не поворачивалась» изображать ее как «Успенский», ну что это такое?
Моя матушка еще до моего рождения в прошлом веке бесстрашно отказалась от «ятя» и «и с точкой» — писала без них, удивляя всех своим «свободомыслием». А я лет пять «сопротивлялся»: выводил «яти», твердые знаки и «я» на конце прилагательных женского рода множественного числа (красивыя девушки) после реформы. А потом махнул на все это рукой и только придумал такой вид «подписи», из которого нельзя было понять, какое там я водружаю «и».
Как ни смешно, но я подписываюсь так и по сей день.
…Написал это и задал себе вопрос: кто же из нас с моей мамой был более тверд в культуре речи — она ли, опережавшая правописание времени лет на 20, или я, отстававший от него на пять лет?
А ведь ответить-то придется, что мы оба были носителями ее. Это сказывалось в том, что у нас обоих были свои твердые взгляды и на вопросы письма. С другой же стороны, несущественно, каковы были эти взгляды, потому что касались-то они как раз не законов языка, а правил его письменности. А правила эти — дело изменчивое и условное.
Механическое изучение (зазубривание) правил грамматики (орфографии прежде всего) неизбежно вызывает пассивное сопротивление со стороны школьников.
Заставьте, не подвергая выяснению причин, вызвавших их к жизни, группу людей заучить ряд каких угодно произвольных правил: «В городе Л. в трамвай полагается входить с передней, выходить — с задней площадки, и наоборот, в городе В. входят с задней, выходят — с передней. А в городе Т…» Запомнить все это будет довольно трудно.
Объясните: в тех городах, где билеты получает вожатый, входят мимо него — спереди. Где эта забота возложена на кондуктора, вход установлен мимо него — сзади; запомнить это не составит ни малейшего труда.
Это — общее положение: легче запомнить то, что логически обосновано действительно и наглядно вытекает из некоторых законосообразностей, чем груду условных запретов и разрешений. К сожалению, у нас об этом часто забывают.
Как весьма справедливо заметил когда-то известный советский языковед А. Пешковский, из всех человеческих «институтов» едва ли не один только язык устроен так, что идеал его совершенства говорящие на нем полагают не в будущем, как идеал совершенства общественного устройства, науки, нравственности, а, наоборот, в прошлом.
Люди каждого поколения считают, что лучше всего, правильнее всего говорили и писали во дни их детства и юности, так, как учили их родители.
Получается, что нет правильнее языка предыдущего поколения. Сами мы-де говорим более или менее сносно, поскольку ориентируемся на этот язык. Следующее же за нами человечество говорит (на всех языках) плохо: ведь оно говорит и пишет не так, как писали наши отцы, учившие нас!
Конечно, это заблуждение: язык развивается так же, как и все другие общественные явления, — прогрессивно, двигаясь вперед. И впрямь: наш язык начала XIX века был, несомненно, более развитым, нежели в начале века XVIII.
К концу столетия, испытав воздействие всей великой литературы нашей, от Пушкина до Чехова, он стал еще мощнее, еще богаче выразительными средствами. Прогресс науки и техники, в свою очередь, обогатил его лексически: во дни Пушкина мы не знали и не могли знать слов, подобных словам «дизель», «икс-лучи», «жаккардовский станок», да даже «трамвай» или «автомобиль».
Правда, замечание Пешковского относилось скорее к устной и разговорной речи и лишь затем могло быть распространено на речь письменную. Но у многих из нас, даже когда мы судим о ней, и в частности о том, как ее преподают нашим детям в школе, срабатывает «комплекс Пешковского»: нас раздражает, что «простейшую русскую грамоту» детям нашим порой преподают не совсем так, как преподавали ее нам.
Но вернемся к главной теме — к процессу обучения младшего поколения речи устной, говорению, в смысле владения живым устным монологом и диалогом.
ИТАК, БУДЕМ УЧИТЬ ИХ УСТНОЙ РЕЧИ
А необходимо ли это?
Нам известно: обучение письменной речи заставляет и ученика и учителя затратить немало усилий, начиная с 6-, 7-, 8-летнего возраста, когда для них наступает «время букваря и прописи».
Это понятно: «письмо» — занятие искусственное; человек сознательно придумал его, так же как придумал он колесо и рычаг, лук и стрелы, топор и лодку. Поэтому, чтобы овладеть им, он должен каждый раз заново учиться.
А ведь для того чтобы ребенок начал говорить, особых усилий со стороны окружающих не требуется. Подумайте сами, не странно ли? Едва минул год с тех пор, как он начал жить, едва только «он» или «она» навострились кое-как ковылять по комнате, вы уже разводите счастливо руками: «Алешеньке только годик, а он — представьте — уже говорит „мама“!» — или огорчаетесь «Светочка уже произносит десять слов, а наша Дашенька молчит как немая!»
Я не слыхивал, чтобы мамы-папы горевали: «Удивительно: Севке седьмой пошел, а он еще не читает и не пишет!» Скорее слышишь обратное: «Чудо чудное: Витьке только семь, и каким-то образом он уже научился вывески читать. Оказывается, ему буквы на кубиках старшая, Танька, показала! Теперь идет и вопит: „Гастроном! Сосисочная!“ И еще спрашивает: „А почему „Сочная“ должна „Сосать“?“ Даже — неудобно!»
Попытайтесь годовалому дитяти «показать звуки» на своих губах. Он будет страшно веселиться, но ему и в голову не придет «сложить из этих звуков» слово.
Странно? Да ничуть! Естественный закон развития речи для каждого человека. Письменной речи, как правило, надо обучать. Устной речью мы, как правило, активно овладеваем сами. Нет, это не нечто само собой ясное: ведь обе эти способности одинаково не принадлежат к тем, которые человек осваивает инстинктивно.
Не надо науки, чтобы однодневный крошка прильну л к груди матери и начал сосать ее молоко. Даже в семьях, где оба родителя не способны ходить, дитя в возрасте около года сначала начинает становиться на ножки, потом движется, держась за что-либо, и наконец, либо шаг за шагом, а то и одним рывком, начинает ходить.
С языком — иначе. Хорошо и достоверно известно, что для возникновения в человеке потребности речи и для овладения ею нет надобности в его принудительном обучении, но совершенно необходим постоянно действующий пример окружающих. Нужна языковая атмосфера. Нечто вроде языкового поля, наподобие тех магнитных или гравитационных полей, какие существуют в природе. Можно вспомнить (так сказать, «с обратным знаком») пресловутый «опыт фараона Псамметиха», который, наглухо изолировав от общения с внешним миром двух детей, ожидал, на каком языке они заговорят сами по себе. «Дети» Геродотова Псамметиха заговорили по-фригийски.
Это, конечно, выдумка. Глухие дети непременно становятся немыми, если их специально не обучают. Они видят говорящих, но не понимают, для чего те так странно двигают губами. Таких детей, увы, десятки и сотни тысяч в мире, и сами по себе они никогда не становятся говорящими. Их должны обучать опытные и самоотверженные люди.
Вот в «Ленинградской правде» от 6 июля 1975 года говорится:
«У дефектологов свой набор средств, с помощью которых разрушается немой мир вокруг детей. Но главное… безграничное терпенье… Изо дня в день, без конца повторяют и повторяют они уроки, слова, понятия, напряженно вслушиваются сначала в неразборчивый лепет, а потом в ясно и четко произносимые фразы… Что для них главное?.. Пробить в изоляции глухого от… говорящих брешь, установить для него… не прямой, а обходный — путь к общению с нами».
Для нормального, слышащего ребенка обходных путей не нужно создавать. С первых дней жизни, еще немой, он уже слышит речь окружающих. Он погружен в атмосферу языка. Он «взвешен» в ней еще до того, как научится говорить сам. И вот тут уже можно сказать твердо то, доказательству чего будет посвящена вся остальная моя книга: существует почти прямая зависимость между качеством будущей речи вновь обучающегося говорить юного существа и напряженностью (а также качеством!) того самого речевого поля, в которое он включен с первых месяцев своей жизни.
Биологи в наши дни открыли любопытное явление: существо, которое первым попадает в поле зрения новорожденного животного, занимает в его сознании место матери и остается в этом положении неопределенно долго, — так существенны первые, почти еще бессознательные впечатления!
Известно и другое: ребенок, выросший без общения с людьми («феномен Маугли») до пяти-шести лет, оказывается в дальнейшем уже совершенно неспособным к овладению членораздельной речью.
Вот почему тот, кто хочет всерьез ставить вопрос о будущей культуре речи человека, еще только вступающего в жизнь, должен раз навсегда понять: эта «будущая культура» тысячью нитей связана с «настоящей речевой культурой» его старшего окружения. Семьи в первую очередь.
Я уже упоминал пример М. Горького, до старости сохранившего «окающий» акцент своих родичей-нижегородцев. Говорят, В. Маяковский, живший в раннем детстве в Кутаиси, в минуты волнения начинал «говорить с кавказским акцентом». Волнение, очевидно, снимало власть сознания и освобождало подсознательные впечатления далекого прошлого.
Приведу я тут, чтобы доказать, что это явление очень древнее, свидетельство известного церковника и крупного политика XVII века Симеона Полоцкого. Архипастырь этот, извиняя крестьян тех дней в дурной привычке сквернословия, писал, что она «неудивительна». «Чего дивиться, — так примерно выражался он, — если народится пискленок (цыпленок) да ползает у батьки с маткой вокруг ног по земляному полу, да только и слышит, как они друг другу выкрикивают грубые слова? Так и он сам, подрастет, тем же и откликнется!» Я не привожу высказывание Полоцкого дословно: иереи в XVII веке не стеснялись крепких выражений. Но смысл его рассказа понятен…
Надо, пожалуй, еще раз повторить: рассуждая в дальнейшем о речи и ее культуре, я буду иметь в виду семьи рабочих или интеллигенции и нормального, «обычного» ребенка из таких семей.
Известны случаи рождения детей с уже прорезавшимися зубками. Возможно, кто-нибудь из моих читателей укажет мне на исключения: родился мальчик (девочка) и, не дожив еще до шести месяцев, говорит чисто «мама», «папа» и даже «дяденька». Я не могу по каждому поводу оговариваться, что такие феномены, может быть, и случаются, но… Я эти оговорки выношу тут раз навсегда «за скобки»… Попадаются дети и с врожденными дефектами речи. Но это не входит в круг вопросов моей книжки.
Дитяти минул год-полтора: дата эта весьма индивидуальна. Почти незаметно для своих близких оно начинает прислушиваться и приглядываться к работе губ и языка тех, кто около него больше всего говорит, обращается к нему, — матери или бабушки.
Начинаются споры. Мать утверждает, что сынишка или доченька уже называет ее «мама»; бабушка помалкивает, но кое-кому по секрету сообщает, что внучонок яснее всего произносит слово «баба», а скептически настроенный отец, пожимая плечами, говорит: «С таким же успехом я могу сказать, что он орет: „Папа!“» Разгадка этого проста: то, что слышат родители, есть только сочетание довольно невнятных звуков: сам говорящий «мама» не различает их, да и не вкладывает в них никакого конкретного смысла. Да как бы это и было возможно? Откуда ему, в его 12- или 14-месячной жизни, узнать, что в мире живут совершенно разные люди; что с матерью у него будут одни отношения, с отцом — совсем непохожие, а что до бабушки, так с ней — третьи, двухстепенные: мать моей мамы?
Любопытно, в разных языках весьма схожие слова могут означать совершенно разные представления: по-грузински «дедушка» — «бабуа», а «мать», как это ни неожиданно для нас, — «дэда». У англичан «дэд» или «дэдди» значит «папа», «отец». По-русски «няня» в народном языке исстари значило «старшая сестра», а потом приобрело значение «воспитательница». Для украинца почти то же слово является обращением к матери: «Украина, нэнько!» — «Мать Украина!»
Того неожиданней: в ряде наших говоров «папа» может обозначать какую-нибудь пищу, еду: там — «хлеб», тут — «кашку». И по-английски «pap» имеет значение «кашицы для маленького ребенка».
Словом, ясно: эти несколько звукосочетаний возникают у ребенка потому, что они наиболее просты, элементарны. Сами по себе для него они ничего не означают. Лишь постепенно родители втолковывают незаметно ему, что «ма-ма» это «мать», «па-па» — отец, а «баба» — бабушка. Круг возможных значений для этих слов неширок. Ни в одном языке мира «папа» не может означать «северное сияние» или «мама» — «логарифм».
Иначе говоря, с полдюжины примитивно простых звукосочетаний появляются в детском языке первыми. Они всегда получают значение самых «близких», наиболее «грудных» понятий: мать, бабка, отец, хлеб; отсюда же название целого класса животных: «маммалиа», «млекопитающие». Не требуется других доказательств того, что значения первых «детских слов» изобретены старшими и ими навязаны малышам. Иначе и быть не может: ведь «говорящей» при этом начальном периоде обучения речи является только одна сторона; вторая сторона еще ничего не знает и, естественно, не способна придумать никаких определений для таких сложнейших представлений, как «женщина, родившая меня», или «муж той, что произвела меня на свет». Ребенок так же не способен уразуметь эти понятия, как не в состоянии, лежа в колыбели, выговорить слово «коэффициент». Очевидно, буквально с первых попыток произнести что-то он начинает учиться (в смысле «подражать»), а взрослые — учить его, т. е. давать ему образцы для подражания. Если бы нашлась мать, которая вздумала бы поставить над своим сокровищем бесцеремонный эксперимент и заставила бы всех окружающих вместе с нею называть ее в присутствии дитяти не «мама», а, скажем, «лула» или «гуга», ребенок беспрекословно подчинился бы этому «диктату».
Вы сомневаетесь? Доверьте воспитание вашей крошки француженке, и она начнет «хотеть додо», а не «бай-бай». И куклу она станет звать «пупэ» в полном убеждении, что другого названия у этой игрушки и быть не может.
Из этого важнейшее следствие: Симеон Полоцкий был прав — для детского возраста, для младенчества, и в частности для формирования речи, микроклимат вашей семьи имеет огромное значение. В несчастных семьях, где отец — алкоголик, а мать — забитое им существо, не приходится ожидать, что детишки научатся выговаривать прежде всего нежные и ласковые слова. У родителей, произносящих по слову в час, меньше шансов, что у них вырастут дети-болтуны. И златоустов, скорее всего, тоже не получится.
Вот почему, пышно говоря, над вратами во храм обучения искусству говорить надо прибить «скрижаль».
КУЛЬТУРА РЕЧИ НАЧИНАЕТСЯ С КОЛЫБЕЛЬНОГО ВОЗРАСТА
Конечно, если ребенок, росший до двух лет в «дурных» речевых условиях, будет затем перемещен в иную языковую атмосферу, не исключено, что ранние воздействия уступят место последующим, более длительным и продуманным. Но начисто стереть с «чистой доски» детского сознания то, что уже записалось на ней во дни, когда дитяти «были новы все впечатленья бытия», не так уж просто. Тем более что… первая ступень «вовлеченья в культуру речи», ступень преимущественного воздействия семьи и домашнего круга, не так уж длительна. Начавшись с годовалого возраста, она продолжается в разных случаях по-разному до того времени, как малыш начнет вступать в более или менее тесные и стойкие отношения с внешним миром: может быть, со сверстниками в детском садике, возможно, с такими же ребятами во дворе или на даче, но в то же время и с посторонними взрослыми, за поведением которых он начинает наблюдать с зоркостью опытного Мегрэ, — с тетей Паней, пенсионеркой, целый день произносящей весьма громкие речи в своем окне первого этажа, с воспитательницами садика, со знакомыми родителей.
Трудно поверить, с какой жадностью детское речевое сознание втягивает в себя — и уж навечно — самые случайные и, казалось бы, мимолетные впечатления.
— Вася! Как тебе не стыдно? Ты, по-моему, слушаешь разговоры взрослых! — возмутилась однажды мама моего трехлетнего внука.
— Мамочка! — от всей души ответил ей он. — Слушаю и все запоминаю!
Хорошо, что в сознании нашего Васеньки была уже заложена надлежащая речевая база, это во-первых, во-вторых, что каждый случайный «прорыв противника» в виде приносимых «извне» слов тут же убедительно ликвидировался и, в-третьих, что разыгралась эта сценка в 3, а не в 12–13 лет жизни мальчишки. Он мог и все слышать, и все запоминать, но не мог еще все понимать в услышанном!
Когда рос мой старший сын, я уже к шестилетнему возрасту мог спокойно заключить с ним такое соглашение: наткнувшись на непонятное слово, он должен был прежде всего отыскать его в многочисленных словарях, пользоваться которыми он умел уже превосходно. Если и после этого что-то оставалось непонятным, возникало право обращения за разъяснением ко мне, и это принесло отличные результаты.
Итак, оказывать организующее влияние на язык и речь ребенка следует «с самого начала», с тех милых месяцев, когда он вдруг замечает, что способен сказать хотя бы одно слово.
Если справедлив совет врачу: «Исцелися сам!», то тем более верно утверждение: «Желая, чтобы ваш ребенок по-настоящему овладел культурой речи, предварительно добейтесь, чтобы это произошло с вами и со всем домом вашим». Установите и поддерживайте достойный «потолок» всей семейной разговорной практики. Не допускайте, чтобы он, по крайней мере в присутствии младших, становился ниже.
Спору нет, случается, что сын или дочь куда лучше владеют речью, чем их родители, благодаря заложенным в них самой природой способностям. Но кто знает, как развился бы языковой дар Алексея Пешкова, если бы рядом с ним в раннем его детстве не оказалось бабушки, наделенной талантом речи, «окрашенной», не похожей на косноязычье многих окружавших.
Вспомним Пушкина. Проклиная свое «франко-светское» дворянское воспитание, как благословлял он влияние Арины Родионовны, с ее искусством сказовой, народной, поэтической речи! Ведь когда он уже сознательно возвратился к этому обильному источнику ознакомления с народным русским языком в «бедной лачужке» Михайловского, во дни второй своей горькой ссылки, он, разумеется, отыскал его по ранним детским воспоминаниям. Впечатления эти не были вытеснены, не уступили места последующим языковым воздействиям, влиянию «ходивших за ним» месье, медам, учителей. Теперь вернемся к многоточию, поставленному мною несколькими абзацами выше. …Это будет результатом того, что ваше дитя поступит в школу.
Его дошкольные (говоря «школа», я включаю в это понятие и детсад, — для нас с вами различия между ними в смысле влияния на язык малыша незначительны) встречи, знакомства, общение с ребятами во дворе и сельскими детьми, если вы живете в городе и вывозите своих чад летом «в деревню», — все это, конечно, вносило что-то новое в их язык, иной раз со знаком плюс, а случается, и отрицательного характера, но «новинки» эти по большей части оставались мимолетными, случайными, и ваш языковой авторитет быстро побарывал их всюду, где это вам представлялось необходимым.
А вот теперь произошел, как говорится, скачок от количества к качеству. Ваш авторитет вдруг отступил на задний план перед другими авторитетами.
При каждом несогласии с вами ваш мальчишка теперь бурно (ваша девица — осторожней, менее решительно) прикрывается как щитом именем своей учительницы, и щит этот не то чтобы труднопробиваем, но суть в том, что его не следует безжалостно «рубить».
В эвакуации на Урале русский язык моему сыну стала преподавать опытная и с сильной волей, очень симпатичная учительница тамошней школы. Ее русский язык в значительной мере был «народным говором среднего Урала», как теперь значится в одном из областных словарей. И, приехав к семье на побывку, я столкнулся с недоумением жены. Сын говорит: «Мам, пошто ты мне хлеба не дала?» Мать замечает, что это не по-русски, а он с сознанием своей правоты возражает: «А Полина Сергеевна всегда говорит: „Пошто ты стиха-то не выучил?“».
Следующий этап: ваши дети становятся второклассниками или третьеклассниками, и на горизонте замечается новая туча, откровенно говоря, более грозная. «Так никто не говорит!» — утверждаете вы и получаете категорический ответ: «Галка Степанова по русскому пятерочница, а она всегда так говорит!» И не поспоришь: по диктовкам у Галки Степановой и в самом деле ни одной ошибки!
Как было сказано в одной газетной статье: «Постепенно дети становятся собеседниками». Очень хорошо, если они становятся вашими собеседниками, тогда ваше дело — не упустить эту речевую связь. Сложнее, если отношения «собеседничества» возникают между вашими детьми и их друзьями, приходящими в их круг из «внешкольного» и «внесемейного» пространства, с мальчиками и девочками вашего двора, улицы. Не аксиома, конечно, что эти мальчики и девочки хуже ваших, но и это возможно. «Все возможно» и с их речью. Как же тут быть, что делать?
Мне представляется, что дать какой-нибудь один, действенный на все случаи жизни, совет или рецепт невозможно.
Можно утверждать только: следует делать все, чтобы ваш авторитет перевесил авторитет Валерки, Генки или Аллочки из четвертого «бе». Как же этого добиться?
Если вам удалось придать вашей манере разговаривать известную престижность еще на «додетсадовской» и «дошкольной» ступени Димочкиного развития, если он убежден, что вы говорите увлекательней, интересней, лучше, чем все, с кем он может вас сравнить, или если среди ваших друзей и родных есть для него такой ярко положительный языковой идеал, то немало шансов, что и сейчас победа останется за этим идеалом.
Если же ваш сын или ваша дочка почему-либо скептически относятся к вашему искусству «речеведения», к тому, как вы разговариваете (и говорите), прогноз мой будет огорчительным.
Проштудируйте все авторитеты педагогики — от А. Каменского до В. Сухомлинского, вы не найдете у них указания на какой-то один волшебный прием, который позволит вам легко и наверняка одержать верх в борьбе с «этим ужасным Клюевым» или «этой противной Галкой Котовой». Нет безотказных способов отучить вашего отпрыска отвечать на вопрос «ага!» вместо «да!», как не существует простого средства заставить его не выхватывать из стоящего на столе блюда лучшие яблоки или сливы. Но несравненно больше шансов, что он не будет этого делать, если в вашей семье он всегда видел противоположное поведение. И совершенно ясно — больше шансов, что ему или ей покажется глупым в каждую фразу вставлять «это самое…», если в раннем детстве вокруг него слышалась не косноязычная, а хорошо построенная, живая, изящная речь. Или даже просто «речь правильная».
Чтобы принудить ребенка подражать вам в своей речи, вы должны с малых его лет, с того возраста, когда вы были для него единственным возможным объектом подражания, стремиться завладеть полем грядущих сражений, т. е. все время показывать (не «доказывать») ему, что вы говорите лучше, убедительней, занимательней, интереснее других и разговаривая с ним, и беседуя при нем с «третьими лицами». Будьте уверены, что он давно уже начал «вас с ними» придирчиво и самолюбиво сравнивать. И помните, что в глазах ваших детей вам — заслуженной учительнице или отличному врачу — придется отстаивать свой престиж, соперничая, возможно, с другими мамами и папами — фигуристами, которых показывают на экранах, космонавтами — их фото помещаются в газетах, модными актрисами, великолепными певцами с микрофоном во рту, — и выдержать сравнение с ними.
Я не сказал ничего, требующего сложных доказательств. Вообразите себя беседующим с жильцами, забивающими «козла» во дворе дома на солнышке. Вообразите, что вы вступили с одним из них в спор, а ваш мальчишка вертится тут же и слушает вас. Ему, как каждому сыну, необходимо гордиться своим отцом или своей мамой. И надо, чтобы в каждой такой словесной схватке — раз уж вы допустили, что он оказался ее свидетелем, — вы, а не ваш противник оказался победителем. И притом чтобы вы «взяли» не «горлом», а спокойствием, пусть даже некоторым высокомерием; чтобы вы победили не в «кулачном», а в «фехтовальном» поединке, искусством, а не грубой силой.
Если он будет наблюдать, как в споре вы владеете оружием речи, заставляете собеседников то хмуриться, то улыбаться, что ваша речь не стоит вам больших усилий, что вы не мычите, не мнетесь, не ищете слов, думаю, вы этим одним навсегда убедите вашего ребенка в том, что следует говорить так, как это делаете вы.
Наоборот, если вы дадите ему возможность присутствовать при целой серии ваших поражений в дискуссиях в кругу друзей или в перепалках на лестничной площадке — безразлично, ему будет очень тяжко переживать это, но в конце концов он убедится в вашей слабости и в своей речевой практике начнет ориентироваться на другие образцы.
Ну что же? Поставьте себя на его место и вы поймете: пока круг людей, могущих стать его «речевыми кумирами», невелик, потому что сам он мал, он может просто переключиться на первый попавшийся и часто вовсе не достойный эталон: на горластого дядю Петю из второго подъезда, который и пьяный всех перекричит, на какого-нибудь местного «деда Балакиря» или на крикливую таратору из пятой квартиры, с которой, все говорят, «лучше не связываться!». Вам, вероятно, кажется отвратительным то, как она трещит, высунувшись из своего окна, а он судит по результатам: все ее слушают и ее Костьке все сходит с рук!
Когда же он подрастет, когда младенец станет отроком, а там и юношей, все осложнится. Теперь он уже сознательно будет разыскивать себе тот речевой эталон, который должен ему импонировать. Если вы упустили время, то не льстите себя надеждой, что образец этот будет как-то соответствовать нашим с вами представлениям о «культуре речи».
И тогда он не сумеет отличить речи «культурной» от «речи гладкой», беседы — от «трепотни», умного собеседника — от болтуна, тянущего изо рта бесконечную цепь пошлых общих мест и речевых штампов.
Прислушайтесь. И вы заметите такого юношу, свободно владеющего искусством псевдокрасноречия, лжеостроумия, основанного на ловком использовании речевых стандартов и штампов. Кто-то справедливо замечает ему: «Молодой человек, вы хотите получить покупку без очереди!», а он, смотря глазами без выражения, отвечает: «Непонятно!» — и окружающие друзья хохочут. Проследите за этой компанией, пять минут спустя он ответит: «Непонятно!» — на предложение уступить место в трамвае женщине. И снова раздастся восхищенный гогот приятелей. Возможно, главная опасность, какая может встретиться на речевом пути вашего первенца, — это быть втянутым в сеть такой «клишированной» «вроде бы остроумной» («остроумие» несовместимо с повторяемостью!) «светской» речи.
Я бы не хотел, чтобы меня поняли как сторонника драконовских мер против школьных и студенческих «жаргонов». Я даже рискну утверждать, что такие «возрастные языковые игры» могут послужить на пользу для совершенствования языка школьника — студента в будущем. Так в литературе нередко причудливые и словно бы «механические» версификаторские упражнения юных поэтов ко времени их зрелости претворяются в истинное мастерство содержательной формы.
Но «игра» может и должна всегда оставаться только «игрой», то есть некоторой частью самого материала речи. Если она начинает вытеснять собою весь язык, подменять его и замещать, тогда начинается трагедия.
Высокое остроумие превращается в так называемое хохмачество, и увлекательная беседа падает до уровня некоторой псевдосветской, якобы салонной болтовни. Так бывало и всегда: рядом с изящным острословом Билибиным в салоне Анны Павловны Шерер подвизался, если вы помните, и князь Ипполит со своими дурацкими анекдотами.
Я достаточно рассуждал на тему «Чему будем их учить?». Настало время рассмотреть, пусть очень кратко, другой существенный вопрос:
ПРАВИЛЬНО ИЛИ ХОРОШО?
А в самом деле, как же хотелось бы вам, чтобы ваши дети начали говорить: правильно или хорошо?
Общераспространено мнение: говорить хорошо и значит говорить правильно. Это — ошибка. Можно говорить абсолютно правильно, но вовсе не хорошо. Можно говорить очень хорошо и далеко не правильно. Два определения могут как бы накладываться друг на друга, но не заменять одно другое. Помните, у Пушкина?
Как уст румяных без улыбки,
Без грамматической ошибки
Я русской речи не люблю…
Да, это — шутка, но очень глубокомысленная; тем более значительна она под пером верховного мастера языка русского. Видно, в самих понятиях «хорошей» и «правильной» речи кроется какая-то недоговоренность.
Чем же одно понятие отличается от другого?
Возьмем искусственный пример: вообразите, что любящая мать шепчет своему малышу: «Дорогой мой сын Игорь! Я не сомневаюсь, что ты не в состоянии оценить всю силу моей любви к тебе, но знай, что она не имеет пределов и что, рассуждая по справедливости, ты должен отвечать на нее примерно таким же по силе чувством!»
Вы навряд ли сумеете указать на какую-нибудь грубую ошибку в построении этой речи. Она безукоризненна с точки зрения правильности. Но думаете ли вы, что она уместна в данной ситуации, полагаете ли, что мальчуган прослезится, услышав эти слова, или сторонний слушатель скажет: «Боже мой, что за нежная мать!»
Нет и нет! И если к вам самому обратится примерно с такими же словами ваша любимая дочка, вы испугаетесь: «Что за чудовище я породила! Это же чиновник какой-то, а не любящее существо!» А вот слыша, как юная мама, тиская в восторге своего младенца, бормочет ему что-то совершенно нечленораздельное: «У-пу-пу-пу-сеночек мой… Ты мое золотеночко! Я тебя сейчас — ам-ням-ням… Ну посмей только, не полюби меня, когда вырастешь! Убью тогда, растерзаю тогда, маленькая негодница!» — вы не поставите говорящей (бормочущей, воркующей) в упрек ни того, что ее «речь» изобилует недоговоренностями, путаницей в роде существительных (одно и то же существо оказывается и «негодницей», и «пу-пусеночком», и «золотеночком» — всех трех родов!), нелогичностью… Вы все равно сочтете это обращение к малютке лучшим, более уместным, вызывающим больше чувств, хотя, возможно, и сообщающим меньше логических мыслей, менее «информативным».
Речь неправильная оказывается лучше правильной? Да, это так, и притом я привел вам тут далеко не самый удачный из образчиков эмоционально насыщенного, пылкого, образного обращения.
Предоставляю вам самим почитать сборники писем великих людей, в которых приводятся образцы их любовной переписки. Если вы припомните те примеры «объяснений в любви», которые вам приходилось либо читать в романах, а может быть, и слышать самим, наверняка вы признаете лучшими из них самые беспорядочные, с кое-как набросанными предложениями, с недоговоренными в спешке словами, с повторениями и перебоями — истинные «словесные смерчи», от которых на долгие годы остается в душе и памяти горячий след. И, позвольте надеяться, вы не придете в восхищение от приглаженных «предложений руки и сердца»:
«Глубокоуважаемая Галина Валериановна! Я осмелюсь предложить Вам вступить со мною в законный брак. Я решаюсь сделать Вам это предложение лишь после основательного обдумывания, и, полагаю, оно является окончательным и бесповоротным…»
Все это может показаться вам не вполне серьезным: ведь когда еще вашему воспитаннику придется сочинять любовные послания?! Да этот жанр и вообще занимает не так уж много места в речевой деятельности человека.
Увы! «Избыточная правильность» человеческой речи способна приносить огорчения и в более частых и серьезных ситуациях нашей жизни.
Наши писатели неоднократно использовали утрированно-правильную русскую речь для характеристики персонажей-иностранцев. Перечитывая «Обломова», обратите внимание на чрезмерную правильность речи русского немца Штольца. Штольц говорит, как пишет. Построение его фраз много правильнее и четче, чем у всех остальных персонажей «Обломова», и доведись вам встретить такого человека в жизни, вы, вероятно, довольно легко заподозрили бы в нем «нерусского» вопреки его стремлению казаться стопроцентным русаком.
«Арагон говорит по-русски, он изучает наш язык. Ему не всегда удается найти нужное слово… но в конце концов вспоминает подходящее выражение и с удовольствием… произносит его, старательно соблюдая грамматические и синтаксические правила» — так рассказывает о своей встрече с французским поэтом-коммунистом журналист Юрий Жуков.
Поразмыслите надо всем этим, и вы убедитесь, что живую речь русского человека от речи иностранца отличает не «старательное соблюдение грамматических и синтаксических правил», а нечто совершенно иное.
ЧТО ЖЕ ТАКОЕ «ХОРОШО» И ЧТО ТАКОЕ «ПРАВИЛЬНО»?
Ну, на вторую часть этого вопроса, собственно, нечего и отвечать: это речь, построенная по тем грамматическим и синтаксическим правилам, каким нас обучают в школе.
Можно добавить: это речь, с которой еще задолго до школы знакомится каждый ребенок, родившийся в правильно говорящей на родном языке семье; в дальнейшем, в школе, он должен будет только осознать, в чем заключается ее правильность.
Скажу еще: это речь, основной задачей которой является передать слушающему ту или иную информацию, некоторую совокупность понятий, мысль. Она прежде всего должна ознакомить «второе лицо» с рядом фактов, с предметами и явлениями по возможности так, как они и впрямь существуют или происходят.
Вчера была жаркая погода.
В зоопарке родился маленький жираф.
Если же кто-либо выразится так:
«Да будь она трижды проклята, эта вчерашняя жарища!»
или:
«Плевать я хотел на дурацкую живность, которая невесть для чего поминутно появляется на свет во всяких там зоосадах!»
Это будут высказывания, основным свойством которых придется признать уже не их «правильность» или «неправильность», а их «эмоциональный заряд», напор чувств, выражаемый ими и предназначенный для того, чтобы «заразить» собою слушателя или слушателей. Логическая последовательность, строгая точность сообщаемого отступают тут на второй план; на первый выходит «отношение говорящего» к тем фактам и событиям, о которых идет речь.
Признаться, я хотел бы как можно меньше прибегать тут к примерам, взятым из литературы, вероятно, лишь небольшая часть моих читателей мечтает сделать своих детей литераторами. Однако от времени до времени таких примеров не избежать: ведь процитировать «устную речь» почти невозможно.
Вот описание явления «Сумерки», почерпнутое из одного учебника метеорологии:
«В наших широтах день сменяется ночью не мгновенно (или почти мгновенно), как то имеет место у экватора, а лишь постепенно. Летнее солнце, отлого и неглубоко опустившись ниже линии горизонта, продолжает освещать землю лучами, отражающимися от высоких слоев атмосферы. Над землею зарождаются турбулентные потоки воздуха, которые создают неожиданные чередования волн сухого тепла и влажной прохлады на перегибах местности. На западе долго не угасает яркая и широкая полоса зари, а напластование воздушных слоев разной плотности вызывает порою своеобразные акустические и оптические явления в медленно остывающем приземном пространстве».
Точно ли описаны летние сумерки? Да, пожалуй, с протокольной точностью. И с языковой точки зрения правильно.
А теперь прочтите двенадцать строк великого мастера лирического пейзажа А. А. Фета. Стихотворение названо «Вечер», но описываются в нем те же сумерки:
Прозвучало над ясной рекою,
Прозвенело в померкшем лугу,
Прокатилось над рощей немою,
Засветилось на том берегу…
Далеко в полумраке лучами
Убегает на запад река;
Погорев золотыми каймами,
Разлетелись, как дым, облака.
На пригорке — то сыро, то жарко,
Вздохи дня есть в дыханье ночном,
Но зарница уж теплится ярко
Голубым и зеленым огнем.
Можно ли речь поэта в этих трех четверостишиях определить как правильную? Опасаюсь, что нет.
Возьмите четыре начальных глагола-сказуемых в четырех первых предложениях-строках. Для них не имеется ни одного подлежащего, причем это не обычные «неполные предложения» типа «смеркается» или «морозит»: поэт просто не счел нужным говорить, что «звучало», что «звенело», что «светилось» в вечернем воздухе. Он счел, что отсутствие подлежащих лучше и ярче передаст впечатление таинственности, возникшее у него при переживании теплого летнего вечера.
Выдержка из учебника при всей своей правильной обстоятельности не создает у читающего ее красочной, цельной, звучащей, светящейся картины вечера. Строфы же фетовского шедевра, конечно (если только вы не черствый сухарь, не способный к художественному восприятию), заставляют вас и ощутить запах росистых вечерних трав, и припомнить непонятно кем издаваемые сумеречные звуки, и вновь пережить необыкновенное, почти одновременное прикосновение к коже теплого и сухого и сейчас же прохладно-сырого воздуха на пригорке между двумя болотцами.
Отрывок из учебника написан правильно, а стихотворение Фета — хорошо.
Я сознаю: мне может быть сделано немало возражений. Ну, термин «правильно», пожалуй, спора не вызовет. Но почему — хорошо? Почему не прекрасно, не поэтично, не красноречиво, не художественно в конце концов?
Мне думается, все эти варианты не подошли бы нам. Два первых — слишком узки: их ведь не применишь к хорошей речи другого собеседника. Выражаться в быту поэтично старался Васисуалий Лоханкин из знаменитой книги Ильфа и Петрова: навряд ли ему следует подражать! А красноречие… Слово это в результате долгого и частого употребления в применении к речи присяжных говорунов приобрело несколько иронический оттенок. «Будем учить наших детей красноречию» — прозвучит почти так же, как «учить краснобайству», «сделаем из них „златоустов“».
Вот почему после долгих колебаний я решил остановиться на термине «хорошая речь».
Хорошая — в противоположность правильной — это такая речь, которая нацелена не только на передачу некоторой объективно-верной информации о вещах и явлениях, но и на придание эмоциональной, чувственной окраски этим явлениям и фактам. Не знаю, понятно ли я выражаюсь?
«Турбулентные потоки воздуха… создают… чередования волн сухого тепла и влажной прохлады», — описывает явление как оно есть. «На пригорке — то сыро, то жарко. Вздохи дня есть в дыханье ночном», — рисует его так, что в описание это как бы включается отношение к нему лица, его наблюдающего. Для первого достаточно средств правильной речи, второму скорее подойдет речь хорошая. Она в данном случае не объясняет метеорологических причин явления «турбулентных потоков», но зато отлично передает восхищение и умиление автора по отношению к неоднократно испытанному. И эти хорошие слова передают другим то, что он чувствовал, напоминают ощущения, испытанные в сходных случаях и читателем-слушателем…
Конечно, это — случай крайний. Я взял, с одной стороны, отрывок из учебника и, с другой, великолепное стихотворение талантливейшего поэта-лирика. Мы же не ставим задачу обучать поэтической речи, да это вряд ли и возможно. Но вот овладеть искусством передавать словом не только чистое содержание своей мысли, но и живую окраску чувств, всегда облекающую наши думы, было бы весьма желательно и полезно. Такое уменье может понадобиться в жизни на каждом шагу, и человек, обладающий им, окажется в преимущественном положении сравнительно со своими друзьями или знакомыми.
В 20-х годах я поступил в Ленинградский институт истории искусств. Как все мои однокурсники, я жадно вслушивался в каждое слово профессоров, стараясь не только понять, что они говорят, но и подметить — как они это делают, какие приемы употребляют, чтобы как можно лучше закрепить сообщаемое нам.
Среди наших учителей, в подавляющем своем большинстве весьма талантливых, был профессор, читавший, если не ошибаюсь, «Общую теорию искусства». Он был большим мастером гладкой, без единой паузы или заминки льющейся речи. Про него можно было вполне сказать, что он «речи говорит, словно реченька журчит». Ему нельзя было поставить в вину ни одной языковой неточности: каждая фраза была построена совершенно правильно, была «оптимальной» длины, все связи между членами предложений и между главными и придаточными предложениями безукоризненно соответствовали правилам грамматики и синтаксиса. Слушать его лекции было так же легко и приятно, как пение хорошо насвистанного кенара. Надо отдать ему справедливость: он вовсе не был «пустоболтом», он говорил довольно дельно.
В первом семестре аудитория ломилась от слушателей. Студентки подумывали, прилично ли будет поднести блистательному лектору в конце семестра букет, как модному тенору…
А к концу семестра почти все места в зале на лекциях профессора пустовали. Подумав, он снял свой курс, разрешив сдачу его «по учебнику». Мы вздохнули свободно: у всех было впечатление, что перед нами работала точно отрегулированная говорильная машина, как сказали бы теперь — робот. Слушать сначала было занятно, потом — скучновато, под конец — тошновато. Чересчур уж правильно он говорил!
В том же семестре того же года начал читать нам лекции по «Введению в языкознание» Лев Владимирович Щерба. Привлеченные европейски известным именем крупнейшего ученого, студенты хлынули на его первое занятие. В отличие от упомянутого товарища Щерба стал читать не в большом Белом зале института, а в одной из крошечных аудиторий «на двадцать персон».
Он знал, что делал, большой ученый. На второй лекции перед ним в этой комнатушке оказалось человек пять, и я в том числе.
Месяц-другой только эта горсточка верных и посещала его занятия. Потом аудитория стала понемногу расти, и к началу следующего календарного года Льву Владимировичу пришлось перенести свои лекции в 5-ю (самую большую после Белого зала) аудиторию.
Л. В. Щерба был признанным знатоком и грамматики, и синтаксиса, и притом не одного только русского языка. Читая свои лекции, он говорил с нами так, как если бы во всех языках мира действовали лишь те правила, которые он сам считал должным для себя установить. Но вернее было бы сказать, что он не «говорил» с нами. Он словно бы «думал» перед нами «вслух», откинув прочь все правила речеведения. Он «размышлял» над вопросами, еще ни им и никем другим не решенными. Он позволял нам увидеть, как из сложного клубка идей и представлений мало-помалу формируется и выкристаллизовывается одна самая главная мысль, основная идея…
Он говорил неторопливо, задумчиво, смотря не на слушающих, а как бы внутрь себя. Он нередко останавливался на середине предложения и, не завершая его, начинал новое в связи с изменившимся течением мысли. Совершенно не стесняясь, он прерывал себя многочисленными: «Хотя — как сказать», «но ведь с другой стороны…», «впрочем, а так ли?» Он позволял себе — так нам казалось попервоначалу — и вовсе уходить в сторону от своей темы, неожиданно включая в строгие рассуждения ученого диковинные бытовые «интермедии». «Русь, — серьезно и важно говорил он, — как это ни неожиданно, уже в глубокой древности имела деловые связи с франками…» (При слове «франки» глаза его внезапно убегали куда-то за стены помещения.) «Франки… германское племя… В языке наших предков — фряги… френзи… Помните: „фряжское вино“… „романея“… Да, вот! Всю жизнь хотелось мне отведать его, „фряжского вина“, „романеи“… Не пришлось. Нет, не пришлось…»
Сначала нам все это казалось чудачеством ученого, вроде рассеянности Пальмирена Розетта у Жюля Верна, а может быть, и просто врожденным пороком речи, неуменьем говорить перед «публикой».
Но это было смешным заблужденьем. В. Л. Щерба великолепно «умел» говорить с плавностью и блеском опытного дипломата: мы убедились в этом, когда в Россию приехал русист-француз Андрэ Мазон и Л. Щерба у нас в институте выступил с приветственной речью. Он произнес ее сначала по-русски и тут же непосредственно по-французски с одинаковым блеском и изяществом. Нет, он «умел» говорить «правильно»; он не «хотел» пользоваться этой правильной речью, беседуя с нами. И, действуя так, навеки вкладывал в головы своих слушателей то, что считал важным им сообщить. Следовательно, заключаю я, он говорил если не всегда правильно, то всегда хорошо. Он отлично знал, что речь только правильная быстро и легко понимается, но чаще всего почти совсем не запоминается. А вот речь хорошая, в том смысле, который придается данному слову в этой книге, она не только понимается, она к тому же еще и чувствуется. И запоминается поэтому надолго.
Могут спросить, а если качества хорошей речи и правильной соединяются? Ну что же, это превосходно! Моими преподавателями, учителями были не только такие «живые контрасты», как Л. В. Щерба и тот профессор. Я слушал многих блестящих литературоведов и лингвистов — Б. А. Ларина, Ю. Н. Тынянова, Б. В. Томашевского, Б. М. Эйхенбаума, Б. М. Энгельгардта… Все они владели в совершенстве искусством отточенной, изящной, увлекательной речи с кафедры. В этом искусстве они умели сочетать высшие приметы «правильности» со свободой остроумного отступления от «правил», с украшением «ученого слога» блестками нарочитых погрешностей против него, с игрой всевозможными «оксюморонами» и «анаколуфами» (особо причудливые стилистические «фигуры»), с хорошо дозированными порциями «высокого косноязычья», нужными как раз для того, чтобы сказанное глубже врезалось в память, навсегда оставаясь в сознании. Необходимыми, чтобы расцветить чертеж правильного изложения правильных мыслей то акварельными, то масляными красками словесной игры, превращая его тем самым в картину.
Индивидуальность речи, а не ее правильность — вот что радовало нас в каждом из этих мастеров слова и преподавания, вот что превращало слушание их в наслаждение.
Б. Томашевский говорил так, как, вероятно, дискутировали на своих заседаниях члены французской Академии изящных искусств, да не теперь, а в далеком прошлом, как бы несколько небрежно рассыпая по речи искорки злых эпиграмм в адрес его противников по школе, блестки отточенных острот. Ю. Н. Тынянов свободно переходил от чуть тяжеловатой манеры речи, в которой он повествовал нам об «архаистах» начала прошлого века, к изящной легкости стиля, как только он касался «Арзамаса» и «новаторов», Пушкина и его друзей. И переходя с лекции Б. В. Томашевского на лекцию В. М. Жирмунского, мы как бы переселялись из эпиграмматической Франции в глубокомысленную Германию XIX века — такой несколько торжественный, академический тон сохраняли всегда его лекции. Каждый из нас при этих «переходах» не только жадно ожидал того, о чем пойдет в очередной лекции беседа, но и заранее радовался тому, «как» она будет протекать, зная, что от совершенно своеобразной интонации, от полной смены манеры выражаться, от выбора других слов, иной «игры» правильностью и свободными отклонениями от нее мы обязательно испытаем особое, чисто эстетическое удовольствие. Так оно обычно и случалось, потому что «культура речи» всех наших учителей была необыкновенно высока, ничуть не ниже их учености.
Удивляться этому не приходилось.
Думается, нет человека, который никогда не любовался бы облаками, плывущими по небу, или красотой могучих деревьев, поднимающихся на опушке леса или среди какого-нибудь парка. И те и другие прекрасны.
Но представьте себе на миг, что вы встали утром и с изумлением видите, как из-за горизонта, влекомые летним ветром, выплывают облака только точно определенной геометрической формы и в неизменной последовательности — правильный круг, треугольник, ромб, трапеция, и опять все то же, начиная с круга. Можно поручиться, что через двадцать минут удивления вас охватило бы чувство скуки, тоски, огорчения… То же самое испытали бы вы, войдя в лес, где все лиственные деревья имели бы форму и размер шаров одного диаметра, а хвойные — таких же правильных и равных по высоте конусов. Да еще были бы рассажены в определенном порядке: ель, береза, сосна, дуб. Дуб, сосна, береза, ель…
Пожалуй, даже яблоки или персики утратили бы значительную долю своей «вкусности», если бы какой-нибудь селекционер умудрился придать всем им стандартную форму (скажем, правильных шаров) и размер (допустим, все как мячик от пинг-понга).
Предвижу возражения. Существуют же сады версальского типа, с подстриженными и аккуратно рассаженными деревцами. Да, но ведь это именно «парки», а не «леса», и они не раздражают нас лишь потому, что рядом с ними глаз отдыхает на хаотически прекрасных зарослях нашего северного леса или каких-нибудь французских маки…
Правда, мы говорим: «Какие миленькие обои!», войдя в комнату, оклеенную бумагой, на которой сотни и тысячи раз в одинаковом чередовании повторяются совершенно одинаковые букетики, а то и на самом деле — квадраты, рамбики и кружки.
Да, конечно; но выйдя из этой комнаты, вы вздохнете с облегчением, когда ваш взгляд падает на совершенно ровную поверхность стены с еле намеченным тонким золотым узором или же, напротив того, на какие-нибудь «сумасшедшие» яркие полосы и пятна. А еще приятнее, стоя на террасе Версальского, скажем, дворца, просто поднять глаза и увидеть на голубом небе тут «облако, похожее на рояль», как у А. П. Чехова, а рядом какие-нибудь «тучкины штучки», вроде описанных В. В. Маяковским, или просто те лермонтовские «тучки небесные, вечные странники», у каждой из которых — своя форма, свой размер, своя игра света и тени…
На краткое время мы можем полюбоваться идеальной прямизной петергофского Большого канала, идущего от дворца к морю. Но неужели хотели бы вы, чтобы ваш друг — ручьишко, мечущийся туда и сюда по вешним рощам, тут в глубокой тени, там на ярком солнце, здесь прыгающий по мокрым валунам, а там вдруг как бы уснувший в заводи, пронизанной косыми солнечными лучами, чтобы и он превратился внезапно в вытянутую по шнуру канаву с одинаково повторяющимися поворотами: 60 градусов налево, 30 градусов направо. Опять 30 направо, потом — 30 влево…
Я представил себе сейчас вот такой, вытянутый по линейке, мирок, и мне, ей-богу, тошно стало!
Как-то «Литературная газета» поместила статью одного западного архитектора. Он сыпал парадоксами и уверял: в градостроительство необходимо срочно внести элемент случайности! Она всегда присутствовала в городах древности. Именно поэтому нас так пленяют и старый Рим, и Бенарес, и ансамбль Московского Кремля или таллинского Вышгорода. В таких городах было легче жить, чем теперь в разлинеенных по угольнику кварталах Манхеттена или в гигантских новостройках наших дней.
Именно неправильность старого зодчества была его основным преимуществом. Именно избыточная правильность современной архитектуры делает жизнь в созданных ею городах нелегким, а может быть, и психологически вредным делом… Так писал он…
Выступившие в том же номере газеты советские градостроители внесли некоторые уточнения в построения «знатного иностранца». Они предложили говорить не о «случайности», а об «индивидуальности» архитектуры. Но и они согласились, что избыточная геометричность современных строек, как бы складываемых детьми-великанами из огромных совершенно одинаковых кубиков, может оказаться не просто скучной, не только «надоедной», но и причиняющей нервные расстройства их обитателям…
Однако вернемся к предмету нашего разговора — к человеческой речи.
На своем веку мне посчастливилось слышать многих великолепных ораторов. Но, пожалуй, самое сильное впечатление из них произвел на меня Всеволод Вишневский, писатель и драматург, автор «Мы из Кронштадта» и «Оптимистической трагедии». О Вишневском много рассказывают как о талантливом массовом митинговом ораторе, о трибуне, способном увлекать народные толпы, полки солдат, бригады морской пехоты… Это все так: я слышал его выступления в блокадные дни перед моряками. Он и вправду, как никто, мог воздействовать на совершенно разных людей, наэлектризовать их, вызвав в них пламя гнева, ярости, высокой гордости прошлым Родины, подвигами отцов…
Но я слышал Вишневского и в совершенно другой среде. В насквозь промерзших гостиных Дома писателей им. Маяковского, где собрались, еле-еле притащившись туда, голодные, изможденные, закутанные во множество одежек блокадники-интеллектуалы, ленинградские писатели. Перед ними Всеволод Витальевич выступил, нельзя сказать, с лекцией, не назовешь это и докладом, скорее всего с речью. О чем? Он говорил о муках и страданиях блокированного Ленинграда, о том, что Петербург никогда не склонил и не склонит голову ни перед одним врагом… От этой темы он перешел по ассоциации к образу Ф. М. Достоевского, певцу Петербурга, певцу человеческих страданий…
Не только сегодня, спустя много лет после того дня, но и через час после того, как Вишневский умолк, ни я, ни кто-либо другой из полуживых слушателей-литераторов (я, офицер флота, и то был лишь полусыт и далеко не крепок!) не смог бы последовательно и точно передать вам, фразу за фразой, мысль за мыслью, содержание этой удивительной речи. Но все мы были потрясены; многие сжимали кулаки, другие — и не только женщины! — утирали слезы. И я ясно помню, как воспитаннейшая из воспитанных, самим этим воспитанием вроде бы не приученная к публичному выражению чувств, Наталия Васильевна Крандиевская, поэтесса, женщина тогда уже не молодая, сидевшая рядом со мной, вдруг схватила слабой рукой в варежке мою руку и вне себя повторяла: «Что он говорит? Боже мой, боже! Как он может так говорить?»
А ведь в Вишневском не было решительно ничего от привычного образа оратора-трибуна: ни львиной гривы Дантона, ни «качаловского» бархатного баритона, ни мощных жестов, какие долгим упражнением вырабатывали у себя всевозможные гамбетты всех времен и народов.
Перед нами за кафедрой в Красной гостиной Дома стоял невысокого ростика человек, в ту пору сильно похудевший, но по сложению своему плотный, с землистым, как и все мы, лицом, с небольшим вздернутым носом, с глубоко запавшими близорукими глазами, коротковатыми ручками и ногами, одетый в синий флотский, тогда еще беспогонный, китель, в морского покроя черные брюки… Пока он молчал, вообразить нельзя было, что он — оратор. Но вот, без всякой жестикуляции, почти не разжимая губ, как бы сквозь зубы, он произносил фразу, другую, третью… И независимо от вашей воли внутри вас свершалось что-то странное. В вас возникали то гнев, то жалость, то презрение, то надежда — и все в такой степени, какой вы никогда не знали за собой. Вы понимали, если бы этот невысокий человек сейчас воззвал: «Встать! Шагом марш — на передовую!» — вы встали бы и пошли… Ограничься дело тем, что я выслушал бы пять или семь речей Вишневского перед народом, я, пожалуй, не вспомнил бы сейчас о нем.
Но мне посчастливилось: дважды или трижды, через сутки-другие после того, как он говорил перед нами, я мог прочесть текст его речи в газете, значит — отредактированный самим автором, выправленный, с исключенными оговорками, с заменой менее удачных слов другими, более продуманными, словом — ставший несравненно более правильным.
Думаете, «речь» стала лучше в результате всей этой работы? Нимало! Теперь она производила впечатление нормальной неплохой газетной статьи, рядовой статьи на тему дня. Страсть, блеск, жар и пламя из нее исчезли бесследно.
А однажды случилось так, что стенографистка, не в состоянии сама точно вспомнить что-то в своих кипящих всеми громами записях, попросила меня, присутствовавшего, помочь ей расшифровать стенограмму. На моих глазах она переписывала все неуклюжим почерком, но общепонятными буквами начерно. В черновике этом еще чувствовалось что-то оттого, как говорил Вишневский. Казалось, сами буквы еще курились, как пепел только что отпылавшего пожара. А когда она, подправив текст, как это делают многие опытные стенографистки, принесла его мне «для последней сверки», я внутренне махнул рукой. Было так, как будто я только недавно видел водопад, вольно рвущийся со своей каменистой кручи, а теперь смотрю на оборудованную на его месте электростанцию с закованными в бетон и железо, отведенными в должном направлении покорными водяными потоками. Подчиненный правилам техники, «источник энергии» остался. Живое «чудо природы» исчезло. Вот так!
Может быть, некоторым из читателей покажется, что я проповедую здесь какой-то языковый анархизм: что я намереваюсь упразднить все правила речи, хочу ее стихию, подчиненную нормам грамматики и стилистики, сменить на некое шаманское бормотанье… Пусть, мол, ваши дети говорят так, как им бог на душу положит; ваше дело — слушать и молчать…
Это — глубочайшее заблуждение.
Прежде всего я рассуждаю тут лишь об одном из множества видов человеческой речи: о речи литературной, речи людей, приобщенных к определенному образованию. Я не рассматриваю («никто необъятного объять не может») здесь ни этнических диалектов, языка, на котором все-таки говорят и в наши дни обитатели глубочайшей глубинки, ни так называемого просторечия, то есть речи тех людей, которые и в наши дни, увы, еще называют Финляндский вокзал в Ленинграде «Фильяндским» и бухгалтера — «булгахтером».
Людей же, привыкших пользоваться литературной речью, нет особой надобности уговаривать, что самая хорошая речь в главном своем течении должна оставаться и речью литературно правильной, то есть подчиненной известным нормам и произношения, и акцентуации, и выбора слов.
Все же скажу, во избежание недоразумений: спор между правильной (наиболее правильной бывает всегда все-таки письменная) речью и тем, что я выше определил как «речь хорошую», не может быть разрешен в пользу какой-либо одной из них.
Идеальная по своему качеству речь должна, конечно, совмещать в себе и достаточную меру правильности, и те свойства эмоциональной насыщенности и, так сказать, хорошо взвешенной свободы, и все остальные свойства, о которых я частью уже сказал, а частично должен буду поговорить еще дальше и полнее.
Когда «и хорошей и правильной» становится речь письменная, мы чаще всего получаем право назвать ее речью художественной.
Скажу и еще об одном немаловажном обстоятельстве. Существует не один, а великое множество жанров и устной и письменной речи. Вообще-то это само собой разумеющаяся истина.
Вы не напишете директору школы, в которой учится ваш сын, заявление такого характера:
«Раз уж мой лоботряс, Валерий Гнездников, с треском провалился по математике, прошу Вас дать ему переэкзаменовку осенью».
Не заглядывая ни в какие «Руководства по деловой корреспонденции», вы выразитесь примерно так:
«Принимая во внимание, что сын мой, Гнездников Валерий, не выдержал весеннего экзамена по математике, прошу Вас разрешить ему повторное испытание осенью этого же года».
Может быть, вы даже вставите: «имея в виду его слабое здоровье».
С другой стороны, сынок ваш, вздумай вы обратиться к нему после его неудачи хотя бы так: «Ну, многоуважаемый Валерий Никанорович! Поскольку вами был допущен ряд грубых ошибок в экзаменационной работе по математике, я вынужден отменить свое обещание приобрести для вас велосипед „Орленок“ и отложить исполнение его до более благоприятного времени», вероятно, испугается, но не вашей угрозы, а подозрения, что его родитель лишился ума и «заговаривается». Скажете вы ему как обычно: «Хорош гусь! Проворонил математику? Ну что же: сел в калошу, так и знай — никакого велосипеда, пока не исправишься, и в глаза не увидишь!», он бы, возможно, захныкал, но тону и стилю вашей речи не удивился бы.
Когда мы говорим, мы располагаем, по мнению моего учителя Л. В. Щербы, о котором я уже рассказывал выше, двумя главными стилями речи.
Л. Щерба, рассматривая этот вопрос в своем «Введении к грамматике русского языка», изданном Академией наук СССР, имеет прежде всего в виду различия в произношении в этих стилях говорения.
«Существуют, — пишет он, — различные варианты речи, начиная от абсолютной четкости, например от произношения по слогам, и кончая небрежной скороговоркой. В основном все же можно различить два стиля — полный и разговорный».
В чем же их различие?
«Полный стиль появляется в речи тогда, когда мы говорим, например, в большой аудитории — на собрании, на лекции… в речи диктора по радио, особенно при передаче каких-либо важных сообщений. (Так говорил во время войны тогдашний главный диктор радио — Левитан.)… Темп речи становится… замедленным и произношение… более отчетливым…»
«Разговорный стиль», по Щербе, заключает в себе много тонких вариантов, среди которых все-таки есть некоторый «средний» вариант, свойственный спокойной беседе, не слишком пестро окрашенной выражением разных чувств.
«Так, например, — говорит Щерба, — фраза, звучащая в полном стиле: „Здра(в)ствуйте, Александр Александрович!“ — в разговорном стиле будет звучать: „Здрасьте, Альсан Альсанч“… Крайний же вариант разговорного стиля, то есть быстрое, небрежное произношение этой фразы, будет: „Здрась, Сан Санч!“
В русском языке, где разница между полным и разговорным стилем особенно разительна, — добавляет ученый, — разговорный стиль отличается не только изменениями в звуковом составе слов, но имеет и свою особую ритмическую структуру и слоговое строение. Эти вопросы, однако, пока еще совершенно не разработаны».
Можно добавить, что не меньшие различия наблюдаются и в словарном, лексическом составе той и другой «речей», хотя «этот вопрос» разработан, вероятно, еще меньше, чем вопросы структуры и слогового строения.
И однако вот что важно. В практической жизни каждый из нас без особого труда умеет различать эти стили речи на слух и отлично пользоваться каждым из них именно там и тогда, где и когда это является уместным.
Если вам, инженерно-техническому работнику, кто-либо на заводском дворе крикнет: «Эй ты, слышь?! Ты чего тут шляешься?» — вы резонно обидитесь и сочтете такое обращение к вам неуместным. Если же к вам обратятся с тем же вопросом, но в другом стиле той же разговорной речи: «Простите, товарищ, не объясните ли вы мне, что вам угодно тут, на дворе завода?» — вы найдете это обращение, может быть, и странным, но во всяком случае вполне уважительным.
Письмо близкому другу никто не может помешать вам начать хотя бы так:
«Старый повеса, чтоб тебе пусто было! Каково процветаешь?»
Малознакомому человеку вы напишете, несомненно, иначе:
«Уважаемый Виктор Викторович, как вы себя чувствуете?»
В приятельской переписке вполне допустимы сниженные и даже грубоватые слова: «старик», «жулик», «втюриться», такие обороты, как «убей меня бог», «да будь я проклят» или даже, скажем, «до лампочки». Но они совершенно невозможны в официальных бумагах. В этой переписке вполне уместны зато обращения типа «уважаемый товарищ», словосочетания вроде «позвольте мне», «с вашего разрешения», слова вроде «нижеследующий» или «неподобающий», которых никто не допустит в милом личном письме или в разговоре с приятным ему человеком.
Я так много рассуждаю о различных «стилях» речи потому, что мне хочется как можно точнее очертить границы тех явлений языка, которыми вам следует интересоваться.
Это в основном, как я указывал выше, речь устная, говорение, уменье вести разговор, быть живым, интересным, хорошим собеседником. Ведь мы не раз сталкивались с тем, что можно быть человеком очень знающим, перегруженным ученостью и не уметь этот свой «багаж» передать другим просто потому, что его «тяжело слушать».
Вот поэтому-то меня и занимает всего больше то, что Л. В. Щерба определил как «средний разговорный стиль речи».
Нет, я не собираюсь предлагать вам здесь волшебных способов сделать из вашего чада великолепного оратора, блестящего адвоката: того, кто пообещал бы вам это, можно было бы по крайней мере упрекнуть в наивности. Для осуществления подобных честолюбивых грез нужно одно непременное условие: наличие целого ряда врожденных свойств и способностей.
Есть известный рассказ о прославленном греческом ораторе Демосфене. Он был рожден если не косноязычным, то шепелявым. В его время ораторское искусство в Элладе было весьма «престижным», как, скажем, космонавтика в наши дни.
Юноша оказался самолюбивым и настойчивым в достижении цели. Чтобы стать знаменитым оратором, надлежало прежде всего избавиться от дефекта произношения. С этой целью каждый вечер он уходил на покрытый галькой морской берег. Здесь, насупив лоб, ходил он взад и вперед и целыми часами, никем не слышимый, упражнялся в искусстве говорить, стараясь каждое слово произносить четко, ясно, звучно, красиво. Когда он овладел этим мастерством, он стал задавать себе задачи повышенной трудности. Теперь, прежде чем приступить к речи, он брал в рот несколько окатанных волнами камешков и добивался идеальной звучности и понятности каждого слова.
Вот когда и это стало ему доступно, он рискнул впервые выступить перед согражданами с публичной речью и поразил их всех настолько, что и сегодня, через два с половиной тысячелетия, мы называем красноречивых ораторов Демосфенами…
Легенда есть легенда. Дефекты речи теперь исправляют врачи-логопеды, и мы не будем заниматься их делами. Мы только будем помнить, что как раз в уменье свободно пользоваться по мере надобности всеми возможными «стилями речи» (и устной и письменной) и заключается то, что мы именуем ее культурой.
К культуре речи в собственном смысле мы теперь и перейдем.
КУЛЬТУРА РЕЧИ
Мы установили с несомненностью: культура речи будущего человека может, как собственно и любое другое свойство его языка, создаться только на закваске языковых и речевых навыков его окружения — семьи и родителей — в самом раннем детстве; семьи, школы и того, что можно определить неопределенным словом — знакомые, — в позднем детстве и отрочестве; наконец, семьи и широчайшего слоя сверстников — в юности.
Скорее всего, уже на этой ступени молодой человек получает и право и возможность (не всегда реализуемую) самому формировать свои речевые навыки, придавать им большее совершенство или, наоборот, разрушать привитую ему раньше культуру речи.
Следует иметь в виду: манера речи и разные другие ее компоненты «третьего поколения» нередко (в случае, если отец и мать работают, а бабушка целый день возится с внучкой или внуком) складываются не по родительскому, а по прародительскому образцу.
В свое время я много жил в древних, с XIV века сушествующих, деревнях под городом Луга Ленинградского округа, если переиначить слегка определение, данное ему А. С. Пушкиным. В речи тамошних колхозников среди сегодняшних, даже чуть ли не завтрашних слов — «экскаватор», «грейдер», «комбайн», «аэроплан» — встречаются слова-ископаемые, слова, равные по древности именам самих деревень — Русыня, Смерди, Надевицы. Скажем, такое, как «гнетить» в значении «зажигать», «запаливать»: «Будем в лесу огоничек гнетить». Я заинтересовался этими словами, но скоро заметил, что они почти совсем несвойственны людям среднего зрелого возраста. Их охотно употребляли в своей речи седовласые бабки и деды и — как это ни показалось мне сначала странным — ребятишки-дошкольники. Обнаружил я там голенастую и бойкую девятилетнюю девчонку, не напрасно прозванную ровесниками Тарабарой, у которой они так и слетали с языка: «Девчонки давно уже купаться пошли, ну да я их живо до-стогна-ла».
Очень старое слово это, однокоренное не только с нашими древними: «стогна» — площадь, «стегно» — бедро, «стега» — тропинка, но и с латышским «стайгат» — ходить, гулять, — почти совсем выпало из нашего народного языка, заменившись «догнала». А вот эта Тарабара пользовалась им как самым живым и употребительным словом, несомненно даже не осознавая, что между ним и куда более распространенным словом «загнетка» есть тесная связь. Для нее и то и другое были словами, узнанными от самого близкого, самого дорогого и самого уважаемого существа — бабушки. Этого было вполне достаточно.
Я поостерегусь утверждать, будто точно такая картина может создаться и в современных городских семьях, в семьях рабочих и интеллигенции. Но и в этих кругах влияние речи бабушек (дедушек реже) на речь малышей нередко бывает сильным и устойчивым. Зависит это в основном от двух существенных причин: от того, чей контакт с подрастающим поколением теснее, чья речь из членов семьи более окрашена, кто говорит ярче, охотнее, веселее.
Это положение еще раз показывает нам, что, вознамерившись выработать «культуру речи» следующего за вами поколения, прежде всего надо утвердить ее на уровне речи поколения старшего, вашей собственной речи.
Ибо нельзя создать для дитяти особую «речевую диету», режим, отличный от режима взрослых. Подобное случалось, может быть, только в дворянских семьях XIX и дореволюционного XX века, когда дети с годовалого возраста поступали всецело на попечение бонн и гувернанток. Да и тогда это бывало только в самых богатых домах. «Около самого дома идут две няни… Одна няня — англичанка, не умеющая говорить по-русски. Она выписана из Англии не с тем, что за нею известны какие-нибудь качества, а только потому, что она не умеет говорить по-русски. Дальше еще особа — француженка, которая тоже приглашена затем, что не умеет говорить по-русски», — рассказывает с гневом Л. Н. Толстой.
Нет нужды объяснять, что родители, нанимавшие таких смотрительниц за малолетками, очень мало думали о воспитании в детях «культуры русской речи», да и вообще всецело передоверяли заботы об их воспитании третьим, часто весьма малокомпетентным, лицам. Что получалось, нам известно: недаром Пушкин именовал «проклятым» полученное им в детстве полуфранцузское воспитание.
Но это, конечно, уже относится к тому возрасту, когда дети подросли и гуляют со своими воспитателями. Говорить о самом первом, «немом» периоде в жизни дитяти, казалось бы, не мое дело, эти темы трактуют медики в книжках по уходу за малышами. Но все же…
Чем больше и чаще те, кто возится с новорожденными, будут с самых первых дней его жизни, подходя к нему, разговаривать, даже не то что с ним, но просто вокруг него, чем больше тепла и ласки будут они вкладывать в интонации своего голоса, отказавшись от близорукого: «А чего с ним говорить, когда он еще ничего не понимает?», чем чаще будут сменяться возле него эти родные голоса, чем больше будет он, пусть еще пассивно, слышать и монологов и диалогов между мамой, папой, бабушкой, дедушкой, тем благоприятней скажется это год-два спустя, когда ваше детище САМО заговорит.
Но, выполняя этот мой совет, нельзя упускать из виду одну важнейшую вещь. Вы хотите, чтобы ваш отпрыск в будущем заговорил хорошо. А позвольте вас спросить, как говорите вы сами — хорошо или не очень? Не надо обижаться на это мое сомнение! Поступившему в вокальный класс консерватории преподаватель без труда дает понять, что он совершенно не умеет дышать, хотя и продышал уже 18 и 20 лет своей жизни. Так и тут: пока вы говорили, болтали, трепались, чинно беседовали между собой в течение долгих лет, вам не было так уж существенно, как, на каком уровне вы это делали. Вас понимали, и этого было вам достаточно.
Но теперь положение коренным образом изменилось; теперь вы хотите добиться, чтобы ваш ребенок в своем взрослом будущем стал хорошо говорить. Я думаю, теперь вам уже ясно, что это сможет произойти лишь в том случае, если у него будет надлежащий образец, своего рода «речевая матрица» для подражания. То есть, иначе говоря, надо, чтобы культура речи, прежде чем перейти в него, присутствовала бы в вас.
Оговорюсь: может быть, вы считаете, уже обладаете этой культурой благодаря воспитанию или вашим собственным врожденным способностям. Весьма вероятно, так оно и есть. Ну что ж? Если это и на деле верно, вам останется взять из моей книжки немногое: разве только несколько приемов передачи речевой культуры вашим детям. Но гораздо типичнее положение, при котором родители отнюдь не блещут «естественной постановкой речи» (по аналогии с «постановкой голоса» у певцов). А в этом случае им надо терпеливо проверить свои возможности и способности, овладеть приемами говорения, тем более что с «говорением» в дальнейшем тесно свяжется и писание: нет, не «письмо» в смысле грамотности или разборчивого почерка, но уменье ясно и свободно излагать свои мысли и чувства на бумаге. «Речевые воспитатели» ребенка должны — и это весьма важно — отделаться от тех дефектов собственной речи, которые они не желают передать воспитаннику, чтобы потом не биться над отучиванием его от погрешностей, которые он позаимствовал от них же (то есть от вас!).
Вот теперь мне кажется уместным перейти к практике воспитания и начать рассуждения о ней не с тех достоинств речи, которые вам надо приобрести с целью передать следующему поколению, а с тех ее недостатков, от которых вам следует самим избавиться, прежде чем вы начнете воспитывать других.
Вам может показаться обременительным все то, что я тут вам советую. Как, малыш едва успел появиться на свет, а вам уже надо не только заботиться о его физическом благоденствии (что осуществляет по преимуществу женская половина семьи), оказывается, вам надо начать следить за собственной речью, что-то изменять в ней, от чего-то отвыкать, к чему-то новому приучаться!
А как же вы думали! Воспитание ребенка и вообще далеко не легкое дело, а если, ко всему прочему, вы задались целью сделать из него хорошо говорящего человека, это, естественно, создаст для вас и некоторые дополнительные лишения и трудности.
Но, может быть, я преувеличиваю и заниматься этим разумно лишь тогда, когда ваш воспитанник уже сам станет «лицом говорящим»? Как может влиять на него ваша речь в то время, когда сам он еще не стал таким «говорящим»? Вот когда вам выпадет на долю удивляться, с какой чудовищной быстротой развивается и растет интеллектуально ребенок, как за месяцы и недели он усваивает такие громадные объемы информации, нормы поведения, просто навыков жизни, на освоение которых ему в подростковом или юношеском возрасте понадобились бы уже годы упорного труда, вы придете к выводу, что уже в грудном возрасте закладываются краеугольные камни будущей личности. Вы, вероятно, слыхали про гипнопедию — обучение (в особенности чужому языку) во сне? Думается, между гипнопедией и самообучением еще не умеющего говорить малыша при помощи постоянного погружения его в атмосферу живой речи можно провести, пусть очень отдаленную, аналогию. Пеленашка в своей кроватке не погружен в сон в те моменты, о которых я вам говорю. Он слышит, и легко заметить, как тихая ласковая речь успокаивает, а грубый шум, ссора над его колыбелькой мгновенно заставляет его нахмуриться, а то и зареветь. Так нужны ли другие доказательства тому, что все, говоримое вокруг него, — нет, пока еще не как «системы смыслов», просто как «ощущение речи» — входит, может быть, в его сознание, а возможно, и в подсознание, и остается там навсегда.
Ну что ж? Теперь начнем, пожалуй?
СЦИЛЛЫ И ХАРИБДЫ НАШЕЙ РЕЧИ
Помните Гомерову «Одиссею»? Хитроумный Улисс вел свое суденышко по узкому проливу. О ужас! С одного берега над водным путем нависли страшные морды многоголовой Сциллы; на другом берегу ревела, втягивая в себя воду, и скалила чудовищные зубы злобная Харибда, гроза мореходов…
Но Улисс-Одиссей недаром звался хитроумным. Он сумел провести свою скорлупку между Сциллой и Харибдой так, что остался целым. Говорящему хорошо тоже надо проявлять поминутное хитроумие. Многое надо ему помнить, чтобы не ронять свою речь ниже должного уровня.
Прежде всего я советовал бы раз навсегда запомнить мудрое изречение великого мастера речи и языка А. С. Пушкина:
«Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности».
Я не знаю во всей теории литературы афоризма, полнее и точнее охватывающего все закономерности творчества; а так как «говорение» (если речь идет о высококачественном «говорении») почти ничем не отличается — да будет позволено так сказать — от «устной литературы», то гениальное положение Пушкина, конечно, относится и к нему.
Покончив с ошибками и погрешностями речи, я перейду затем к той палитре красок и приемов, которые, как мне кажется, можно и следует употреблять, стараясь говорить хорошо.
Но при этом надо помнить: мои рекомендации не могут иметь абсолютного и универсального значения. Наилучшие приемы опытный оратор будет пускать в дело, лишь памятуя о двух принципах: «чувстве соразмерности и сообразности», иначе он в любой миг может попасть в положение того незадачливого героя народной нравоучительной сказочки, который, повстречав похороны, стал благодушно покрикивать: «Таскать вам не перетаскать!», а когда ему сказали, что в таком случае уместней был бы траурный возглас: «Канун да ладан!», назавтра, увидев веселую свадьбу, завопил во весь голос: «Канун да ладан!», почему и ушел оттуда «с изрядно накостылеванным затылком», как говорит Козьма Прутков.
Недопустимо выступать с длинной академической речью о красоте природы во время туристического привала между купаньем и легким завтраком. Нелепо, попав по случаю на день рождения своего профессора, перебрасываться острыми, а может быть, и несколько фамильярными студенческими словечками и приговорками, если их, не понимая, выслушивают и поджимают губы застольщики шестидесяти лет и выше… Язык всегда коварен, и владение им строится на знании тонкостей речи. Без владения ими не стоит и «брать слово» в большой аудитории.
Вспоминаю одного милого юного вьетнамца, за короткий срок сделавшего большие успехи в русском. Он преждевременно вышел «в самостоятельный полет» в смысле свободного контакта с русскими людьми. Вскоре он прибежал ко мне взволнованный: «Я допустил „гафф“! — грубую оплошность, — хватался он за голову, — но не понимаю, в чем именно!»
Оказывается, из того факта, что наиболее уважаемого и любимого своего преподавателя все между собой называли Степаныч, он сделал свои выводы. Он сначала назвал Петровной девушку, которой хотел понравиться. Ему сказали, что это выражение почтения и любви неприложимо к молодым девушкам. Тогда он «исправился» и несколько раз подряд, мило улыбаясь, протитуловал Михайловичем седовласого почтенного профессора, к которому пришел на зачет. Одни товарищи при этом фыркали, другие — девушки — смотрели на него «вот такими глазами». В чем же дело? Почему там — хорошо, а тут — недопустимо?
В этом-то и заключается главная трудность в подлинном владении языком — в уменье на слух, интуитивно, в соответствии с самим «духом данного языка», определить, какое слово, какой оборот, какая интонация, какой, вспоминая еще раз Л. В. Щербу, стиль речи уместен и какой нежелателен в данной речевой ситуации.
ПРОЦЕНТ И ПРÓЦЕНТ, ИЛИ ОШИБКИ АКЦЕНТУАЦИИ
Этот сверхученый термин можно заменить простым русским словом «ударение».
Русский язык отличается от многих других «свободой ударения». То есть как? В нашем языке оно не прикреплено во всех словах к одному и тому же слогу — второму с начала, пятому с конца. В одном слове оно может «падать» на первый слог с начала — «пáпа», а другом — на второй: «погóда», в третьем — на третий: «бурундýк», в седьмом — на пятый: «слаборасширЯющийся»… Такую же лесенку можно построить, если начать с последнего слога и идти к началу слова: «дурачок», «глупышка», «тысяча» и так далее…
Вас это ничуть не удивляет? Вы, вероятно, даже никогда не задумывались над этой странностью! А ведь существует уйма языков, в которых место акцента (ударения) определено строжайшим образом. Так, в германских языках огромное большинство слов несет ударение на первом слоге с начала: вспомним хотя бы фамилии: немецкие — Гёте, Шúллер, Бýзен, Дúзель и английские — Дúккенс, Бáйрон, Джóнсон, Стéфенсон… Правда, мы выговариваем Шекспúр и даже Рентгéн, но англичане и немцы произносят Шéкспир и Рéнтген.
А вот у французов все слова имеют ударные конечные слоги: мамáн, папá, Парú (Париж), Дюмá, Тиссандьé, ПаганЭль… То же самое можно наблюдать и в турецком языке. В польском же еще более странно для нас — все слова несут ударение на втором слоге от конца. Поэтому «самая обыкновенная» наша «вода» у поляков звучит как «вóда», а польское имя Станислáв, которое мы произносим так, как я обозначил, будет по-польски Станúслав; родительный же падеж от него — Станислáва: опять ударен второй слог от конца.
Поэтому немец произносит фамилии наших великих людей по-своему: Тóльстой, Тýргенефф; француз — на свой лад: Пушкúн, Менделейéфф, Тургенéфф. Наши длинные слова, у которых ударяемый слог приходится где-либо возле середины, для них вообще труднопроизносимы, и они непременно перемещают в них ударение, «Градостроительное» (дело) — попробуй выговори! Когда мы перенимаем иноязычные ударения, это делается чаще всего по каким-либо случайным причинам. Нам совершенно безразлично, произнести Шéкспир или Шекспúр, Рентгéн или Рéнтген. Чаще всего переделки объясняются здесь или историческими причинами (имя Шекспир пришло к нам через французскую передачу, через Вольтера), или простой случайностью и неосведомленностью: так, у нас теперь не только аппарат для просвечивания зовут рентгéновским, но даже улицу имени великого физика в Ленинграде именуют «улицей Рентгéна», что уж вовсе никуда не годится!
Иностранцам часто кажется, что русским просто живется, — ставь ударение где вздумаешь. На деле наше положение несравненно сложнее, чем, скажем, у француза или турка. Русскому человеку приходится «в голове держать» бесконечное разнообразие мест ударения, не подчиняющееся никаким видимым правилам. В самом деле, если лóшадь — лóшадь, то маленькая лошадь должна быть лóшадка, а она почему-то лошáдка. Почему?
Как раз в русском языке дело с постановкой ударения обстоит строже, чем во многих других: от перемены места его часто зависит смысл слова: мýка — мукá, зáмок — замóк. Ничего подобного нет во французском, но существенно то, что и для коренного русского вопросы ударения и его места на том или ином слоге слова нередко представляют собой немалую проблему, неверное решение которой выдает малограмотность говорящего. Вспомните ироническое изречение насчет дóцентов и прóцентов. Смысл насмешки, заключенной в нем, как раз и состоял в том, что неправильные ударения на первых слогах слов «дóценты» и «прóценты», которые надлежит выговаривать, делая акцент на их концах, изобличают человека невежественного, не владеющего системой ударения, принятой в литературной речи.
Я сказал — «системой»… Это — желаемое, выданное за сущее. В том-то и дело, что никаких твердых закономерностей русское ударение не представляет (или, может быть, они еще не выявлены), так что желающему расставлять их правильно приходится держать в памяти тысячи всевозможных слов под угрозой быть отнесенным к разряду неучей.
Вопрос ударений особенно жестко стоял в дореволюционные времена. Человека, который бы произнес в те дни названия Аничков мост или дворец с ударением на «а», сочли бы недостойным быть «принятым в обществе»: «Аничков! Так говорят только попы да белошвейки!»
Сейчас к этому мы склонны относиться не столь сурово, но все-таки если вы претендуете на интеллигентность, а говорите: «Куда полóжить мой пóртфель?», ваши действительно образованные собеседники заподозрят вас в преувеличении сведений о вашем образовании.
Правда, бывают слова, в которых допускается и двоякое ударение. Говорят и «твóрог», и «творóг», причем нельзя счесть какое-нибудь из этих произношений неправильным. Спорят, как вернее сказать: áтомный и атóмный, причем нередко вносят в этот спор яростную горячность, когда на самом деле, вероятно, допустимо и то и другое произношение.
Так, например, от существительных «закром», «слалом» мы производим прилагательные с ударением на «а» — «зáкромный», «слáломный». В то же время, однако, от «способ» образуется «спосóбный», а не «спóсобный»…
Человек «культурной речи» будет особенно осторожен при произношении иностранных фамилий: недопустимо называть Тóмпсона — Томпсóном. Бальзáка — Бальзакóм; нехорошо произносить «формýла», «постýлат», «катéт»…
Случается, впрочем, что заведомо неправильное ударение мало-помалу получает «права гражданства» и становится общепризнанным, то есть уже «правильным».
Я приводил выше пример немецкой фамилии Рентген, ставшей у нас именем нарицательным. Во дни моего детства все говорили еще «лучи Рéнтгена», «рéнтгеновский кабинет». Теперь даже в лучших словарях вы найдете ударение над вторым «е»: «рентгéн» вошло во всеобщее употребление. Вот почему культурный в языковом отношении человек, как только ему встретится незнакомое слово, в котором он не уверен, тотчас, прежде чем рискнуть произнести его «при народе», заглянет либо в общий Толковый словарь русского языка (там ударения бывают обозначены), либо в Орфографический словарь (он тоже их указывает), либо же в специальный Орфоэпический словарь русского языка («орфоэпический» — значит «указывающий правильное произношение»).
Конечно, чтобы «заглядывать» в эти словари, надо их иметь, что не всегда осуществимо. Однако надо прямо сказать: не имея возможности наводить справки по словарям, нелегко сделать свою речь культурной.
ПРОСТОТА — ХУЖЕ ВОРОВСТВА
В дореволюционное время языковедческий термин «просторечье» нередко употреблялось людьми, не имеющими никакого отношения к языкознанию, в «пренебрежительном» значении. Просторечье? Это — язык «простого народа», «хамов», «мужицкий язык».
Мы употребляем этот термин, но понимаем его, разумеется, совершенно иначе, впрочем, и всегда понимали его настоящие ученые-филологи.
Существует такой нисходящий ряд: «речь полного стиля» (по Л. В. Щербе), то есть «академический, торжественный русский язык», — речь людей, получивших правильное образование, которую можно разбить на две части: «письменную» и «устную» их речь. Разговорная, бытовая речь тех же самых образованных людей — та, которой мы пользуемся в непринужденной беседе друг с другом; просторечье — речь людей, почему-либо не получивших образования, высшего во всяком случае, а возможно, и среднего; наконец — вульгарная речь, грубый язык самого низкого стиля.
Если между крайними точками этого ряда, то есть между: «Я вынужден вас, уважаемый гражданин, просить оставить это помещение», с одной стороны, и «А катись ты, знаешь куда?» — лежит целая бездна, то между двумя соседними членами той же лестницы расстояние весьма незначительно, а кое-где они даже переходят друг в друга незаметно.
Я часто получаю письма от людей, — бывает, высокообразованных, но не языковедов, которые гневаются и досадуют по поводу и просторечных, а иногда и прямо вульгарных слов и словосочетаний, встреченных ими то в газетной статье, то в дикторской речи по радио или телевидению, а нередко и в художественной литературе.
Скажу прямо: не всегда можно безоговорочно согласиться с такими жалобами. Часто они, просматривая газеты или слушая одним ухом радио, встречаются со словами, просто не входящими в их личный словарь, непривычными для них, и считают, что если уж им это слово неведомо (и в то же время не звучит по-иностранному, значит, не относится к научным терминам), то и употреблять его нельзя.
Как-то я получил письмо от человека, подписавшегося как Главный конструктор, то есть, несомненно, окончившего вуз, по-видимому технический. Он протестует против употребления нового слова «рубеж» вместо слова «граница». Он считает «рубеж» понятием исключительно военно-тактическим, утверждает, что так называется линия, «за которой находится неприятель», и требует срочно замены слова, например, «зарубежный» одним из ряда его синонимов и полусинонимов: «заграничный, иностранный, иноземный, заморский, импортный, иноплеменный». Конечно, он ошибается, а точнее сказать, и мало знаком с историей русской лексики. Знай он ее, ему было бы известно, что «рубеж» и «граница» — слова примерно одного возраста; что они в ряде случаев являются точными синонимами, могущими превосходно замещать друг друга. «Бежал за рубеж» могли сказать и во дни князя Курбского, и при Котошихине и Алексее Михайловиче именно в смысле «за границу». В то же время другие предлагаемые заместители далеко не всегда могут сослужить службу: «зарубежный» может одинаково означать и «бразильский», и «венгерский», а заменить это слово словом «заокеанский» можно только в первом из этих случаев.
Главный конструктор возражает также и против употребления слова «очевидно» «там, где это не очевидно», а лишь «возможно или вероятно». Ну, думается, здесь явно смешаны две ошибки — языковая и понятийная. Если что-нибудь не «очевидно», а лишь «возможно», дело тут не в неточном слове, а в неточном определении вероятности события.
Замечания эти — не «поправки», а «придирки», нередко основанные на ошибочных заключениях, совершенно необоснованные: «Все, что мне непривычно, я считаю „нововведением“ и потому отрицаю!»
Так поступать не следует, что я почтительно и указал своему корреспонденту. Однако, прямо скажем, может быть, такая настороженность и лучше, чем та «простота — хуже воровства», при которой некоторые из нас полагают, что «нет разницы» сказать: «отец» или «батька», «женщины» или «бабы», «безразлично» или «до лампочки». Речь всегда следует оберегать от грубого просторечия и от ненужных вульгаризмов.
Правда, обычно они не имеют сил и возможностей из индивидуальной речи проникнуть в общий язык; но вот саму эту речь они засоряют и портят до чрезвычайности.
Почти на пятьдесят процентов (а может быть, и более) просторечизмы бывают результатами незнания правильной формы или оборота, но результатами, весьма различными по «вредности» и «тяжести» для речи.
Вот типичное просторечье: «Подскажите мне, где здесь Исаакиевский собор?» (или Кремль, если разговор идет в Москве). «ПОД-сказать» по-русски значит: «сообщить в секрете, так, чтобы можно было выдать собственное незнание за знание», примерно так: «Что ты мне не подсказывал решения? Видел же, что я — ни бум-бум!»
Зачем бы я стал туристу, неленинградцу, на ушко, втайне «подсказывать» местоположение знаменитого памятника архитектуры? Я просто «скажу» об этом вслух, не опасаясь, что нам «попадет»… Употребление слова в его неточном значении — безграмотность, речевая малокультурность.
Другое дело, когда человек от глагола «бриться» производит форму «я броюсь» или: «когда вы поброетесь». Тут просторечье уже не смысловое, а морфологическое. Теперь формы «броюсь», «броешься» почти совершенно исчезли из языка, хотя в 20-х годах они слышались постоянно.
В том же десятилетии из языка военных вдруг вошла в широкое употребление в речь гражданского населения странная форма «шлём» вместо «шлем» (шлёмами тогда стали называть остроконечные головные уборы, буденовки). Помню, читая «Русский язык» в одном вузе, я довольно решительно протестовал против этого просторечизма, а мои же коллеги обвиняли меня в пуризме, в языковом чистоплюйстве, и уверяли, что через десять лет вся страна будет говорить только «шлёмы». Как видите, в нашем споре прав оказался я: теперь такого произнесения слова «шлем» вы, вернее всего, и не услышите.
Следует иметь в виду, что вульгаризмы могут быть не только лексические, могут выражаться и не только в употреблении вульгарных словесных формул и выражений. Возможны и часто встречаются вульгаризмы интонационные, фонетические, произносительные…
Что такое «интонационный вульгаризм», вероятно, знает каждый из нас. Бывает, что из-за входной двери слышишь на лестничной площадке какую-то ссору, а то и просто «приятный разговор», но уже по тем «интонациям», с которыми ведется эта дискуссия, по самому «тону» речи либо обеих сторон, либо же только одной из них вы, даже не слыша слов и не понимая их смысла, легко уразумеваете, что по ту сторону двери беседуют не «научные работники» и выражения они употребляют не из тех, которые можно почерпнуть в Толковом словаре современного русского литературного языка.
Вот это-то и есть «вульгаризм интонации».
Его корни могут уходить глубоко, в раннее детство человека. С самых юных лет не позволяйте вашему ребенку отвечать «ага!» вместо «да!», грубо отвечать на сделанные ему старшими замечания, называть встреченную старую женщину даже за глаза бабкой, а гражданина средних лет — дядькой и даже дяденькой. Начав с малого, он (она) могут к зрелому возрасту «докатиться» и до «моя баба» или «наши мужики». А это будет уже не безобидным просторечьем. Это будет самой настоящей вульгарной речью, которой надо бояться как огня, ибо за вульгарностью языка возникает и развивается и вульгарная грубость сознания.
С самого пеленочного возраста оберегайте ваших детей от «вульгарной интонации» в речи окружающих.
Не следует конечное «в» в словах вроде «дворов» или фамилиях типа «Петров» выговаривать на манер краткого «у», как «ПетроУ», «ШатуноУ» и так далее. Когда так произносят русские слова украинцы — тут ничего не скажешь: их право говорить со своим национальным акцентом. Но совершенно ни к чему усваивать эти особенности нерусской фонетики русским людям.
НАСЛЕДИЕ «КУВШИННОГО РЫЛА»
Скажите, где проживает ваша семья?
Простите, но моя семья нигде не проживает. А живет она на проспекте Кирова.
Почему рассердился второй из двух собеседников?
Его привело в негодование проникновение в литературную русскую речь наших дней все большего числа так называемых канцеляризмов — словечек и оборотов, придуманных в присутственных местах и департаментах еще во времена гоголевских Акакиев Акакиевичей и кувшинных рыл — тогдашних приказных и всяческих заседателей. Как ни странно, многие из них не только дожили до настоящего времени, но все шире расплываются по нашей речи, подобно масляному пятну на бумаге.
Вот случайно попавшая мне под руку газета:
Сказано:
Девять лет назад, когда Цимлянская фабрика начинала осваивать выпуск ковров, их было изготовлено за год 32 000 метров. Ныне производство ковров превысит 800 000 метров.
Почему бы не сказать?
Девять лет назад, когда Цимлянская фабрика только начала ткать ковры, их за год выткали 32 000 метров. Теперь их выпустят больше 800 000 метров.
В первом столбце сообщение написано газетно-бюрократическим языком, в котором считается, что сказать «ткать ковры» как-то простовато. То ли дело: «освоить выпуск ковров»! Точно так же как-то неудобно употребить простецкое «теперь». То ли дело: «ныне»! И в молитвах читалось: «Ныне отпущаеши, владыко!» Вот это — в самый раз!
Чем же объяснить, что такой казенный жаргон, каким выражались некогда писари, заводя в Миргородском поветовом суде дело о назывании Иваном Довгочхуном Ивана Перерепенка гусаком, существует и в наши дни?
Ну, его «дожитие» в канцеляриях объясняется тем, что «административные органы» искони веков стремились внедрять в свои документы как можно больше стереотипных, неизменных сочетаний слов, работавших как строго обусловленные формулы. Так было удобнее вести ведомственную переписку, в которой очень важно не допустить произвольного толкования сказанного. Существенно было еще и соблюдение норм чинопочитания: с «казенным домом» полагалось говорить особо утвержденным языком, с частным лицом — совершенно по-иному. «На усмотрение Вашего Превосходительства…», «Прошу зависящих (в смысле „зависящих от вас“) распоряжений…», «Ходатайствую о…» (вместо «прошу»), «Приказывается вам, М[илостивый] Г[осударь]!»…
В тех бумагах, которые с таким вкусом переписывал идеальным почерком Акакий Башмачкин, подобные словосочетания имели если не смысл, то видимость смысла, подобно сложно разработанной системе придворных поклонов и книксенов. Но из канцелярского языка его формулы имели давнюю тенденцию проникать в язык общий.
А. И. Герцен, приводя смешные выдержки из газеты «Северная пчела» (50-е годы XIX века): «Его высочество принц… и принцесса пожаловали Иенскому Университету бюсты Фихте, Шеллинга и Гегеля», издевается над этим напыщенным «пожаловали» и вспоминает старика лакея своего отца:
«Покойник учил мальчишек „пчелиному“ языку и, таская иногда за волосы, приговаривал: „А ты, мужик, знай: я тебе даю, а барин изволит тебя жаловать; ты — ешь, а барин изволит кушать; ты спишь, щенок, а барин изволит почивать“».
Вот так давно канцелярские подхалимские тонкости обращения не только уже выработались, но и переползали из языка «присутствий» в общий русский язык, нарушая свободу и чистоту обиходной русской речи.
Кстати, и сегодня многие ошибаются в употреблении глаголов «есть» и «кушать». Не следует говорить «кушаю, кушаем» про самого себя; здесь обязательно простое «есть», не содержащее в себе решительно никакого оттенка грубости, как чудится некоторым. Можно, но отнюдь не желательно употреблять глагол «кушать» в других лицах, и там вполне прилично обойтись нейтральным: «вы едите? а ты ешь раков?» — и т. д. А всего лучше просто исключить это жантильное, лакейское словечко из своего языка. А то получится, как у Ипполита Ипполитыча А. П. Чехова: «Волга впадает в Каспийское море, лошади кушают овес и сено…»
В наши дни довольно многие «осторожно-бюрократические» выражения и обороты внедряются в речь из ложной боязни «выразиться» по-уличному, «сказать грубовато». Проявляя такую языковую «трусость», люди попадают в печальный просак.
Существует разновидность канцелярского жаргона, когда при наличии чисто русских слов употребляют вместо них варваризмы, слова иностранные. Очень часто неуместно употреблять слово «пакт», когда можно сказать «соглашение»; незачем каждое совещание называть обязательно симпозиумом или конференцией.
Еще хуже бывает, когда употребляют нерусские слова, плохо разумея их точное значение: «Пока я ходила, очередь сильно пролонгировалась…» Услышишь такое и вспомнишь сердитое замечание Льва Толстого:
«Если бы я был царь, я бы издал закон, что писатель, который употребит слово, значение которого он не может объяснить, лишается права писать и получает 100 ударов розгой».
Сказано сурово, но не только по отношению к писателям — каждому из нас надо помнить, что следует пускать в ход только самые простые, без всяких вычур, без брезгливой осторожности, но и без стремления «выкаблучить словечко позаковыристей», русские слова.
Не так:
«Кульминацией увлекательного праздника стало театрализованное представление…»
«Зрители стали свидетелями торжественного свадебного ритуала…»
А так:
«Самым главным в веселом празднике оказался спектакль на открытом воздухе…»
«Народ увидел, как торжественно „игрались“ в древней Латвии свадьбы…»
Подумайте сами: делятся ли праздники на «увлекательные» и «неувлекательные»? Бывают ли «не театрализованные представления»? Приятно ли звучит тут многим непонятное слово «кульминация» (по-латыни оно означает просто «подъем»). Наконец, разве зрителей кто-либо «допрашивал» о свадьбе, что их понадобилось именовать «свидетелями»? Тем более что каждый «зритель» уже сам по себе «свидетель»…
Оговорюсь: не следует вовсе запрещать канцелярские термины и обороты. В учрежденческих бумажках они, может быть, и не мешают, а помогают пониманию их содержания… Да и в обиходной речи почему не применить иной раз в насмешку или в шутку тот или другой канцеляризм: «А засим разрешите облобызать вашу ручку…» Прозвали же когда-то черносотенную газету «Новое время» чисто канцелярским (оно стало уже и лакейским) выражением: «Чего изволите?» — да ведь как оно к ней прилипло!
Но в целом канцеляризация обиходной и литературной речи является одной из самых неприятных ее болезней. Культуре речи она прямо противоположна. Она — заразительна: я не поручусь, что и в этой моей книжке не попались отдельные канцеляризмы, Давайте следить за собой, чтобы их избегать.
ШТАМПЫ, ШТАМПЫ, ШТАМПЫ
Штампами мы зовем разные приборы, неизменные по форме и дающие множество одинаковых отпечатков.
У языко- и литературоведов «штамп» — оборот речи или словечко, бывшее когда-то новеньким и блестящим, как только что выпущенная монета, а затем повторенное сто тысяч раз и ставшее захватанным, «как стертый пятак». Слово «мороз» — отличное русское слово. Выражение «мороз крепчает», казалось бы, нельзя ни в чем упрекнуть. Но вот у А. Чехова провинциальная дамочка от нечего делать пишет скучнейшие романы; чаще всего они начинаются так: «Мороз крепчал».
Читатели Чехова встречали столько произведений, начинавшихся с «мороз крепчал», что им из этих двух слов сразу же делалась ясной бездарность губернской «интеллектуалки»: она и думала и писала штампами.
Прошло сто лет, но и сегодня мы грешим по этой части. Кто-то, чуть ли не А. Н. Толстой, уронил где-то выражение: «ее широко распахнувшиеся глаза», и оно показалось читателям выразительным. А теперь в моей картотеке 33 карточки с «распахнутыми глазами»; видеть это сочетание слов стало так же неприятно, как грызть таблетку сахарина.
Кто-то когда-то первый написал вместо «цветИстый» (ярко окрашенный, радужно-пестрый) похожее словцо: «цветАстый». Раньше оно имело отличное от первого значение — затканный или запечатанный крупными яркими цветами, как старинная цыганская шаль.
Слово подхватили, но употреблять его стали уже взамен «цветистый». Оно стало штампом, да еще с неточным значением. Вот сравните:
«Сварочное пламя — это… цветастая… капризная стихия…»
Что, на пламени нарисованы цветы?
«Не позорить его… старым костюмом и цветастыми носками».
«Цветастые картинки висели на всех стенах…»
Сомнительно, чтобы на всех были написаны только цветы!
«Конвент уже кажется сном — цветастым, беспорядочным…»
«Цветастые бабочки, аборигены земли…»
Я храню еще 76 карточек с примерами на это злополучное слово. Лишь на одной значится:
«Она накинула на себя старинный цветастый платок».
Тут — все на месте. А вот — «цветастый сон о конвенте»… Штамп! Осторожно: штамп! Берегитесь штампа!
То же скажу о глаголе «смотрится» в значении «производит приятное впечатление, хорошо выглядит». Вот вам несколько цитат:
«Точечные дома в зелени смотрятся веселей».
«Ворсистая ткань на гладкой… смотрится очень современно».
«Воронцовский дворец лучше всего смотрится с палубы прогулочного катера».
«Молодой человек в джинсах смотрится, конечно, интереснее…»
«„Ну, и как она?“ — „Ничего… В общем — смотрится!..“»
Вот если вы прямо поставите мне вопрос: что такое культура речи? — я вам отвечу: «Эти пять предложений — весьма типичное языковое бескультурье»..
В дореволюционное время существовал тип людей, которых А. Блок зло назвал «испытанными остряками». Они «не лезли за словом в карман». Вместо «красиво» они восклицали: «Достойно кисти Айвазовского!» Желая передать неопределенное ощущение сходства, говорили загадочно: «Да так… Вроде Володи!» Своих жен именовали в лучшем случае супругами, а то и «моя прекрасная половина».
Нет, теперь уже никто не скажет: «вроде Володи». Никто не напишет всерьез: «мороз крепчал». Но я знаю множество людей, у которых поминутно срываются, устно и письменно, современные штампы. Есть литераторы, не стыдящиеся в десятитысячный раз писать: «Погромыхивая на стыках, поезд подходил к станции». Есть просто граждане и гражданки, для которых, скажем, слово «эрудированный» означает все похвальное: «Такой, знаете, эрудированный: так одевается — зарубежное производство!»
Находятся люди, которые даже печатно защищают штампы: они-де «экономят» силы и время журналистов, да и читатель, привыкнув к ним, легче и лучше воспринимает написанное.
Это — казуистика. Есть, бесспорно, жизненные ситуации, где без штампа обойтись трудно. «Дорогая Верочка!», «Многоуважаемый Петр Николаевич!» в начале писем, или: «Целуем, желаем всего лучшего…» — в их конце повторяются в миллионах и сотнях миллионов поздравительных писем. Но и тут человек с чувством слога и стиля постарается как-нибудь «соригинальничать»: «Я хочу поздравить вас, Верочка, свет очей моих!», или: «Ну, старый добряк, Петр Николаич, как живешь?» Чуть-чуть нарушен штамп, и уже чуть-чуть легче дышится…
УПАКОВОЧНЫЙ МАТЕРИАЛ
Этот заголовок изобрел не я. Так определял разные пустые слова, которыми многие из нас не то что любят, а не могут не уснащать свою речь, многократно и благодарно помянутый мною Л. В. Щерба.
Вслушайтесь в речь окружающих, и вы удивитесь — какая в ней уйма совершенно ничего не означающих полуслов, полумеждометий, так сказать, «словоидов», вроде бы призванных украсить речь, но чаще ее лишь уродующих. Конечно, бывают такие «словоиды» почти художественного характера. Вспомним дядюшку Ростовых из «Войны и мира» с его затейливым: «Чистое дело, марш!», выступавшим чуть ли не в половине его предложений. Не забудем и старика слугу из произведений другого Толстого, Алексея Константиновича: этот в затруднительных случаях, чтобы протолкнуть следующую фразу, повторял еще более причудливую формулу: «Тетка твоя подкурятина!»
Л. В. Щерба не зря звал такие словечки упаковочным материалом, — люди как бы суют их между значимыми словами, чтобы не дать им разбиться друг о друга, как суют паклю между свежими яйцами. Тот, кому такая «пакля» нужна, не умеет строить на ходу плотно и ладно свинченное предложение, а пытается загрузить в него слова «россыпью», «как попало». Без пакли не обойтись: а до «тетки-подкурятины» ему далеко!
Э, мня-мня-мня… так сказать… Да вот телевизор-то мой, так сказать, лучше вашего… Э-э-э, мня-мня, как его этого, ну как же не лучше, так сказать: само дело показывает…
Надо заметить, сами эти «упаковочные» словечки тоже подвержены моде. В последние лет десять-двенадцать распространилось и так и живет, вытеснив старинные надоевшие «так сказать», «грит», «как его, того-этого» и другие пустышки, весьма, по-видимому, удобное для людей без культуры речи присловье «это самое…»
В 50-х годах его никто и слыхом не слыхал. А в 70-х годах вы могли, стоя у телефонной будки в ожидании очереди, слышать такие полумонологи:
Валерка… это самое… Ты — как: это самое? Да брось: вот мы тут… это самое! Да я, Мишка, Тоська. А, брось… это самое… давай вместе! А? Ну, вот — это самое!.. Давай, быстренько…
Этот говорит, тот, очевидно, понимает и, вероятно, отвечает таким же «этим самым»… Все как будто отлично. Но при такой манере изъясняться человеческая речь постепенно превращается во что-то «простое как мычание».
Отучать вашего питомца от таких «вставок», а значит, отучаться от них и самому — ваша первейшая обязанность.
Говорят, это неискоренимо! Отучить от «грит», от «вот…», от «значит» — невозможно!
Очень даже возможно: утверждаю это по собственному опыту.
В одиннадцатилетнем возрасте я через два слова на третье вставлял в разговор словцо «стал-быть». Вставлял и, как со всеми случается, не подозревал этого. Но однажды новый учитель географии (любимого моего предмета), человек больной и желчный, ставя очередную пятерку, с досадой сказал мне:
— Слушайте, вы… Успенский… Вы же отлично знаете предмет… И вообще — способный малый. Так что же вы талдычите это свое «стал-быть», «стал-быть». Слушать же тошно: «Ниагара, стал-быть, величайший водопад… Она расположена, стал-быть, на границе Канады и Штатов…» Отучитесь вы от этой дряни!..
До него мне никто не говорил об этом пороке речи. Меня точно громом поразило. С месяц мне пришлось довольно трудно, но я стал решительно бороться со своим «сталобыканьем», и в довольно короткий срок совершенно избавился от него. Удивительно, что я не приобрел взамен него никакой другой похожей привычки. Значит, победить такой вид косноязычия возможно. Не очень легко, но — возможно.
Я, естественно, не собирался в маленькой работе этой охватить и продемонстрировать все типичные недостатки нашей речи: имя им — легион! Я привел лишь краткий перечень постоянно встречающихся шероховатостей. Прислушайтесь к тому, как говорят другие; последите за собой сами, и вы обнаружите многие из них.
Вот, скажем, неточное употребление предлогов, в частности предлога «за».
Предлог «за» может принимать участие во многих словосочетаниях и соединять, как застежкой, разнообразные слова. Но строго определенные!
Можно сказать «бороться за что-либо» и «борьба за, скажем, победу». Но нельзя, не следует говорить «соревнование за»: соревноваться можно с кем и в чем. Уж тем более нельзя сказать «конференция за мир» или «за охрану природы». Слово «конференция» сочетается с предлогом «по», а если он не подходит, надо искать ему описательную замену: «конференция по охране природы», «конференция, посвященная охране природы», «конференция по вопросам защиты мира», можно изобрести немало других сочетаний.
А ведь даже весьма образованные люди делают тут тяжкие ошибки:
«В полной уверенности за готовность войск… я перелетел на (другой) фронт» — написано в мемуарах одного крупнейшего военачальника. «Испытывать уверенность» можно только в чем-либо, но никак не за что-нибудь.
Культура речи, между прочим, как раз и состоит в значительной мере в борьбе против общераспространенных погрешностей. Совершенно ясно, никто не скажет по ошибке: «в уверенности под готовностью войск» или «над готовностью войск», — так с этим и бороться нечего. А вот против «незаконного ЗА» следует вести упорную борьбу, если даже у мастеров слова вы будете встречаться с ним. Оно — нетерпимо!
ПАЛИТРА ГОВОРЯЩЕГО
Немыслимо описать вам всю «палитру красок» живой русской речи: исчерпать ее многоцветность, показать все те краски и колеры, средства и приемы, какими пользуется язык, чтобы наилучшим образом перенести из сознания говорящего в сознание слушающего не одно лишь знание, но и всю радугу чувств, переживаний, ощущений, какие владеют им!
Создать в уме собеседника некоторое подобие всего того, что думает и ощущает сам говорящий, вызвать чувство радостного согласия или гневного протеста… — как можно свести все это в таблицу?
Нет, я не собираюсь и не думал написать нечто вроде былых «риторик» — учебников красноречия. Я знаю: никакими сериями правил и советов тяжелодума и тяжелослова не превратишь в Цицерона или Мирабо.
И сейчас моя задача скромна: в противовес предложенному вам перечню «сцилл и харибд» живого говорения указать на некоторые всем известные, но нередко преспокойно забываемые приемы и способы, позволяющие придать языку побольше свойств речи хорошей.
Будет полезно, если и вы сами, и ваши будущие воспитуемые удостоверятся в чрезвычайном богатстве собственных возможностей, в разнообразии его и словарных и других запасов.
НАШЕ БОГАТСТВО
Начнем со словаря. Почти каждое понятие мы можем выразить при помощи нескольких слов, а не какого-нибудь единственного. Наши большие словари содержат от 80 до 150–200 тысяч слов. Но ведь это только формальный подсчет.
Вот, например, лошадь. Мы можем сейчас назвать ее лошадью, через минуту — клячей, затем — конем, а может быть, кобыленкой, или, наоборот, буцефалом, росинантом, пегасом… Даже сивкой-буркой, в зависимости от того, как мы оцениваем ее достоинства, как относимся к ней — с восхищением или иронически, всерьез или не без шутки.
Все эти слова-синонимы (лошадь и конь) не совпадают целиком друг с другом, они накладываются друг на друга, как кружкú с разными центрами: часть покрыла другой круг, часть осталась за его пределами. Нельзя в пушкинской «Полтаве» о богатстве Кочубея сказать: ни «там табуны его лошадей» ни «там табуны его кляч», только — «там табуны его коней», как и сказано Пушкиным.
Человек культурной речи должен владеть искусством свободной игры синонимами, знать, когда сказать «собака», а когда про то же существо — «пес» (а может быть, «цербер»?), когда назвать зеленый побег растением, когда злаком, когда травинкой, а когда и цветком?
Русский язык безмерно богат синонимами. А если принять в расчет, что каждое, слово мы при желании можем развернуть в словосочетание, и простое «конь» заменить, как некогда Бюффон, пышным: «это гордое животное, четвероногий, звонкокопытный друг наших предков», то нетрудно понять, что в наших руках (у нас на устах) возможности широчайшего выбора красок и черт для изображения любого предмета.
Очень полезно с малых лет развивать в ребенке способность пользоваться синонимами. Научите его игре в похожие слова: вы называете слово «бегать», а он пусть подбирает вам три (пять) синонимов: «носиться», «мчаться», «удирать», «улепетывать», «пробегать»… Он подберет, а вы с ним разберите: что удачно, что — нет и почему именно.
Если играть будет несколько человек, получится не менее занимательно, чем шарады или кроссворд, а на то и другое находятся любители.
Это — о синонимах. Но избирательная сила нашей речи не только в них. Мы беседуем с вами. Как будто мы пускаем в дело простые слова. Да, но «простых», «обыкновенных» слов в языке совсем нет. Все — особенные. Каждое на своей лад.
АРХАИЗМЫ
Возьмем литературный пример:
Моих ОЧЕЙ коснулся он:
ОТВЕРЗЛИСЬ ВЕЩИЕ ЗЕНИЦЫ,
Как у испуганной орлицы…
Это — Пушкин, гениальный «Пророк». В трех строках — одиннадцать слов, семь, напечатанные строчными буквами, — просто русские слова. А четыре, выделенные шрифтом, резко от них отличаются. В разговорной речи мы сказали бы не «очей», а «глаз», и во второй раз — «глаза», а не «зеницы». Мы бы выразились: «глаза открылись», а не «отверзлись зеницы». И слово «вещий» мы не употребляем, даже говоря о предсказаниях будущего: «Прочли вы в газете вчерашнюю вещую сводку погоды на сентябрь?» Так мы не говорим, потому что это все древние, даже, собственно, старославянские, а не коренные русские слова, архаизмы. В повседневной речи к ним щедро прибегал, говоря о пустяках стихами, пожалуй, опять-таки один только Васисуалий Лоханкин у Ильфа и Петрова в их знаменитом романе. Но человек, хорошо говорящий, чья культура речи высока, должен помнить об их наличии и уметь при удобном случае воспользоваться ими, может быть, в ироническом плане (по градам и весям нашей глубинки), а может быть, и в торжественном (алые стяги взвились над ликующей толпой).
У архаизма есть его «античастица» — неологизм. Что это такое? У термина этого два очень схожих, но все-таки отличных смысла.
Прежде всего мы зовем так все новые слова, созданные языком независимо от нашей с вами воли и намерения. Лет 15 назад неологизмами стали слова: «спутник», потом «космонавт», затем «стыковка». Теперь они давно уже перестали быть неологизмами.
Кроме этого, бывают «именные» неологизмы: их создают для своих целей поэты, писатели. Не каждый из них входит потом в общий язык, получает высокое звание «просто слова». Но с некоторыми это случается.
В пушкинские времена журналист Надеждин употребил в своих статьях неодобрительное слово «нигилист» (как бы «ничевок»), от латинского «nihil» — ничто. Пушкин, гениально чуткий ко всякой словесной находке, переадресовал новое словечко самому его изобретателю. Потом о неологизме этом как-то забыли почти на полвека. И лишь по выходе в свет «Отцов и детей» И. С. Тургенева давно дремавшее слово широко врывается в русский язык. Если вы сегодня, полтора столетия спустя, употребите его, вас поймет каждый. Но за неологизм слово «нигилист» уже никто не сочтет.
Очень любил творить новые слова В. В. Маяковский. Такие слова, как «лéева» («стальной изливаясь леевой»), встречаются у него довольно часто. До него их не было. Но после того как они сослужили ему свою службу, выразили нужную ему мысль или оттенок чувства, язык не счел нужным принять их в свои фонды. Ни вы, ни я никогда не говорим: «Кран испортился — такая леева началась!» И на сталелитейных заводах никто не употребляет этого термина. Да, вероятно, Маяковский и не имел в виду создать из него «долгоиграющее» слово.
Чрезвычайно рьяным творцом индивидуальных неологизмов был в предреволюционные годы поэт Северянин, который сыпал «новинками» направо и налево.
Молоточить («Каблучком молоточа паркет»)
Шаплетка («Ты вошла в шоколадной шаплетке»)
Шустриться («Воробьи на дорожке шустрятся»)
Женоклуб («Люблю заехать… в женоклуб»)
Как видите, из приведенных здесь четырех довольно ловких выдумок, может быть, только одно последнее слово осталось жить, да и то не оно само, а его двойник, возникший, несомненно, вне всякой связи с северянинским «женоклубом», совсем на наши клубы не похожим.
Иногда неологизмы бывают очень нужным украшением речи, способным вдруг скрепить между собою несколько ее не слишком ярких отрывков, словно бы булавкой или запонкой с самоцветным камешком. Послушайте матерей, разговаривающих со своими ненаглядными малышами; каких только удивительных ласковых названий и имен они им не изобретают, и эти странные слова лучше, чем все остальные, передают их великую любовь и нежность. Так же поступают и влюбленные, и, собственно, каждый из нас имеет полное право создавать для своего потребления новые слова. Вот только требовать, чтобы ими начинали пользоваться и другие ваши современники, нельзя! Нельзя даже настаивать на том, чтобы другие их понимали. Все это может либо утвердить, либо отвергнуть великий хозяин нашей речи — Русский Язык.
Само собой, учить придумыванию неологизмов — бессмыслица; как мы видели, даже мастерам слова редко удается «протолкнуть» свое создание в языке.
Но нечего и бояться удачно придуманного нового словца. Придумалось — смело употребляйте!
Дети очень любят выдумывать чудные новые слова. Не препятствуйте им в этом: повзрослеют — способность и стремление к этому уменьшатся, а если что-то от них сохранится, это никогда не помешает.
СО ВСЕЙ СТРАНЫ
Вы называете совой большеголовую ночную птицу. Так зовут ее и по всей России. А вот в Псковской области люди постарше кричат: «Сова, сова!», когда над деревней пролетает ястреб. Ночную же сову там зовут лунь. Почему так? Наш язык, как и все другие, состоит из многих диалектов, областных наречий. За долгие-долгие века из этих наречий, в сложном соревновании, выработался главный московский диалект, а из него вырос и наш общерусский литературный язык. На нем издаются наши книги, журналы, газеты: его мы учим в школах, его преподаем иностранцам.
Это литературный язык подчиняется установившимся в нем самом нормам: лексической (какие слова можно, какие не следует употреблять), фонетической (подчиняясь ей, мы говорим «п’латен’це», а не «пОлОтенцО», выговариваем «д» в слове «медный» или «бледный», а не говорим «менный», «бенный», как произносят во многих местах страны не очень образованные люди).
Точно так же мы знаем, что в слове «музыка» надо теперь делать ударение на первом слоге, а не на втором, как во времена Пушкина:
Гремит музЫка боевая…
Нормы эти не выдуманы языковедами, они сложились в языке в течение долгого времени. Ни отменить их, ни заменить другими мы не можем никакой личной волей, никаким административным приказанием.
Все это так. Но тот же Пушкин говорил, что людям, владеющим литературной речью, надо от времени до времени как бы выходить за ее пределы и черпать словесное богатство в языке самого народа, «учиться у московских просвирней» — у простонародья. Он и сам поступал так. Перечитайте хотя бы начало «Сказки о царе Салтане»: народные словечки так и брызнут из нее на вас.
… в светлицу входит царь,
СТОРОНЫ ТОЙ ГОСУДАРЬ:
Во все время разговора
Он стоял ПОЗАДЬ забора
Речь последней ПО ВСЕМУ
ПОЛЮБИЛАСЯ ему.
Слова и обороты, выделенные шрифтом, взяты поэтом из народной речи, звучат с народной интонацией.
В нашей великой литературе — от Тургенева и до больших писателей сегодняшних дней — мы можем указать множество персонажей, обрисованных с чрезвычайной яркостью именно при помощи народных слов и выражений. Перечитайте под этим углом зрения романы Шолохова. Вспомните деда Щукаря.
За последние десятилетия диалекты русского языка все быстрее и быстрее как бы меркнут, теряют силу. Явление это не только русской, но и всемирной языковой действительности. Все шире (у нас!) распространяется общерусская речь (к сожалению, далеко не всегда в своем наилучшем литературном варианте). Теперь только в разговорах стариков и старух (по преимуществу деревенских) попадаются в образующемся общероссийском «койнэ» (общем языке) местные, областные вкрапления.
А жаль! Нередко областное словечко, если вслушаться, окажется ярче и выразительней общерусского, а случается — может одно заменить целую гроздь «образованных» слов. Вот, например, псковское слово «запрокид». Если перевести его на литературный язык, получится что-либо вроде «крутой склон холма, обращенный на север, в сторону, противоположную полуденному солнцу». Длинно и гораздо менее выразительно. В словарях литературного языка этого слова нет, а я вот со вкусом и удовольствием употребляю его, когда говорю со «старыми скобарями». Отличное, чисто русское, точное и «выпуклое» слово!
Тот, кто хочет владеть хорошей русской речью, должен научиться слышать, запоминать и пускать в дело и синонимы, и в уместных случаях архаизмы и неологизмы, как подслушанные, так по мере возможности и сил и своего исполнения, и диалектизмы всякий раз, когда они могут выразить мысль и чувство говорящего красочней, колоритней, сильней, точней, неожиданней, чем примелькавшееся литературное гладкое слово.
Все это составляет какую-то долю упомянутой уже мною «палитры» хорошей русской речи. Свободное и умелое пользование этими ее «красками» и является одним из элементов того, что зовется культурой речи.
МАСКАРАДЫ СЛОВ
Я беру слово «собака». Прежде всего оно значит: прирученное хищное животное, близкое к волку. Прежде всего? А затем?
А если кто-то, рассердясь, крикнул другому: «Ну и собака же ты!», оно стало уже выражать другое понятие: «ругатель и крикун, человек плохого, вздорного характера».
У дореволюционных рудокопов слово «собака» означало тележку, на которой из узких и низких штреков дети вывозили в главную галерею уголь. В некоторых диалектах собаками зовут снабженные крючками цепкие семена растения череды, способные вцепляться в одежду идущего мимо ее зарослей человека.
Почти каждое слово языка имеет кроме первого, прямого своего значения обычно еще и ряд значений переносных. Солнце — это название нашего дневного светила, но солнцем или солнышком люди постоянно именуют других людей, иногда «блестящих и славных»: «Король-солнце», «Владимир — Красное Солнышко». Существовали системы ламп, называвшиеся «Солнце». Есть выражение «солнце разума».
Вы слышите слово «соль» и понимаете: «А, это — белый порошок, приправа к пище, без которого мы отвыкли ее употреблять». Но вспомните старый анекдот, состоящий как бы из текстов двух телеграмм, которыми обмениваются супруги: страстная юная кроссвордистка, отдыхающая на юге, и ее обремененный заботами высокоученый муж:
С юга:
ради бога соль жирных кислот тчк
На юг:
дура двтч мыло тчк Володя тчк
В этом контексте соль вовсе уже не значит «пищевая приправа». Да и в обыкновенных аптекарских: бертоллетова соль, глауберова соль — от первоначального смысла не осталось почти ничего.
А вот римляне придумали выражение: понять или утверждать что-либо «с зернышком соли» — «Кум грано салис». Так здесь это «зерно соли» равносильно сочетанию слов «должная осторожность», «необходимые оглядки и оговорки».
Научите вашего воспитанника также искусству свободного употребления слов как в их прямом, так и в переносном значении, чередуя то и другое, а где надо, там сталкивая их в остроумном каламбуре.
ТРОПЫ
О нет, я говорю на этот раз не о тропинках — пешеходных дорожках. Слово «троп» (от греческого «тропос» — поворот) в литературоведении имеет совершенно другое и происхождение и значение.
Я указывал на переносное значение слова «солнце», когда мы называем солнцем блестящую личность. Я мог бы вместо «переносное значение» сказать «языковая метафора». Это тоже древнегреческое слово, и в переводе оно значит «перенесение». Метафоры бывают языковые, то есть давно уже неведомо кем впервые употребленные и оставшиеся навсегда в нашем словаре. До сих пор я и приводил вам как раз такие метафоры, не имеющие авторов, как бы порожденные самим языком.
Но есть метафоры и другого рода, те, которые неустанно творят поэты и прозаики: их назначение — украшать, делать более выразительным индивидуальный, личный язык.
«Море смеялось» — сказано в одном из ранних рассказов М. Горького. «И железная лопата в каменную грудь… врежет страшный путь…» — так Лермонтов рисует крутые склоны Казбека. Это — метафоры. В восточной поэзии (а под ее влиянием и у европейских поэтов-романтиков) слово «роза», например, стало как бы постоянным заместителем слова «красавица», а название птицы «соловей» — непременным обозначением влюбленного юноши. На этой метафоре построено множество поэтических образов, в том числе великолепное пушкинское восьмистишие: «О, дева-роза, я в оковах!»
Метафоры — и языковые, и литературные — строятся, когда между двумя предметами или явлениями сознание отмечает какое-либо сходство, пусть даже отдаленное:
Тучки небесные, вечные странники!
«Золото, золото падает с неба!» —
Дети кричат и бегут за дождем.
Земная ось. (Языковая метафора)
Спутник «Молния». (Языковая метафора)
Бывают тропы, построенные несколько иначе: прямого сходства между предметами, пожалуй, и нет, но ощущается некоторое (иногда довольно сложное) взаимоотношение. Острый глаз человека подмечает его.
Вот так возникло значение «семечко с прицепками» у слова «собака». Конечно, по виду семя череды не походит ни на таксу, ни на дога, но оно «вцепляется в одежду, как злой пес».
Так же возникли выражения вроде: «я три тарелки съел» («Демьянова уха») или «шипенье пенистых бокалов» (Пушкин). Фока съел не «тарелки», а налитую в них уху. Шипели у Пушкина не «бокалы», а то игристое вино, которое искрилось в них….
Этот вид тропа носит имя «метонимия» (по-древнегречески — переименование).
Украшая свою речь, и ораторы, и просто красно говорящие люди пользуются также так называемой гиперболой — преувеличением.
«Редкая птица долетит до середины Днепра. Пышный! ему нет равной реки в мире!»
(Гоголь. Страшная месть)
«Мильоны — вас.
Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы…»
(А. Блок. Скифы).
«От Урала до Дуная, до большой реки,
Колыхаясь и сверкая, движутся полки!»
(Лермонтов. Спор).
Так преувеличивают мастера художественного слова. Но и каждый из нас в обиходной речи употребляет гиперболы.
«Сто тысяч раз тебе сказано: мой руки перед обедом!» — знакомая формула? А ведь 100 000 обедов навряд ли съел тот первоклассник, которому это говорится: 100 000 дней — это 241 год с лишком! Гипербола!
«Вырос дядя с телевизионную вышку, а ума как у пеленашки!»
«Все человечество знает, что антибиотики вредны!»
«Хороша! Другой такой и в мире нет!»
Тоже — гиперболы. Но человек остроречивый может отлично пользоваться и обратным тропом — преуменьшением.
«В двух словах — культура речи заключается в следующем…»
И затем вы читаете и сто и двести страниц.
«Я к вам — буквально на минутку…»
«Наш новый зав — микроб какой-то… Ну — лилипут!»
Если бы я имел в виду составить новую «Теорию словесности», я бы должен был привести еще немало всевозможных тропов и прочих языковых фигур с причудливыми классическими названиями и без них. Ограничусь упоминанием синекдохи — такого разряда метонимии, в котором язык играет количественными соотношениями между лицами, предметами или явлениями или же тешится, подменяя родовые понятия видовыми, и наоборот.
Если я скажу: «Человек заселил всю землю», я применяю синекдоху, так как сказав — «человек», я думал — «люди».
Если я спрашиваю у своих внуков: «Не знаете, где наше млекопитающее?», а они в тон мне отвечают: «Позвоночное-то? Да вон, лежит, мурлычет!» — мы ведем языковую «игру», как раз подставляя на место видового понятия «кошка» родовые: «млекопитающее» и «позвоночное». Нас это забавляет, так как показывает, что мы «сильны» в речевом отношении, знаем много разных слов.
Еще одну и очень обыкновенную разновидность краски на палитре языка представляют собою сравнения, но я не буду останавливаться на них именно в силу их широкой распространенности:
Веют белые султаны,
Как степной ковыль…
(Лермонтов. Спор).
Лед неокрепший на речке студеной,
Словно как тающий сахар лежит…
(Некрасов. Славная осень).
В живой речи мы постоянно пользуемся сравнениями:
Вымок как мышь…
Устал как собака…
Черен как цыган…
Прекрасно, когда в семье существует обыкновение в разговоре играть словами — не в том смысле, в каком это выражение употребляют обычно, а в том, в котором я сейчас применил его, — в смысле широкого использования и метонимий, и метафор, и синекдох, и сравнений, и еще одного сильнодействующего тропа — иронии. Такая ставшая привычкой игра помогает и «говорить хорошо», и держит на высоком уровне Культуру Речи.
А КАК ЭТОГО ВСЕГО ДОБИТЬСЯ?
Я приведу здесь списочек самых простых, элементарных приемов, которые могут помочь молодым родителям развивать в детях сложный комплекс стремлений и навыков, который мы называем культурой речи.
Возможно, что, будучи рассчитанным на детское восприятие, он пригодится и некоторым папам и мамам, особенно если в свое время тучи филологической подготовки обошли их стороною.
ЕДВА ДИТЯ РОДИЛОСЬ
Вот, едва дитя родилось — и тут я только повторю то, что уже говорил, — оно мирно лежит в своей кроватке и не то смотрит вокруг еще пустыми глазами, не то просто пускает пузыри.
Говорите с ним. Говорите все время, пока оно не спит. Говорите, перепеленывая, говорите, купая в ванночке, говорите, когда оно сосет молоко. Говорите, говорите, говорите…
Что говорить? Пока что это довольно безразлично. Если не находится слов, которые обычно сами льются у матерей с языка, читайте вслух самому себе в такой же мере, как и ему, что угодно, хотя бы все стихи, которые вам памятны: от пушкинского «Птичка божия не знает» до того, что вчера вы сами прочли в новом номере журнала.
Но читать старайтесь хоть негромко, однако «не так, как пономарь, а с толком, с чувством, с расстановкой». Меняйте интонацию, повышайте и понижайте голос. Нельзя в то же время возле спящего и неспящего ребенка говорить слишком громко, кричать, переругиваться, позволять себе сердитое, злое выражение, неприязненный тон: малыш испугается и заплачет, и кто знает, как этот испуг отзовется на нем много лет спустя? Говорите с ним так, как будете говорить года полтора спустя, когда он начнет уже «понимать все». И говоря, смотрите на его маленькое личико: мало-помалу глубокое успокоение начнет волнами набегать на него, он станет двигать губами, учась улыбаться, и наконец потихоньку уснет.
Не скажу, что все ваши речи сохранятся в его мозгу, как тихое бормотание радиоаппаратуры при сеансах «обучения во сне». Но вот я вспоминаю, как, когда я сам был в грудном возрасте, бабушка приходила по вечерам прочитать надо мной молитву. Я еще ничего не говорил, ничего, по мнению всех, не сознавал. И тем не менее я запомнил эту бабушкину молитву. Запомнил именно тогда, потому что она сохранилась в моем мозгу вот в каком виде:
«Благословисистая мать на сон медущий младенца Лёву…» Лишь много позднее, уже юнцом, я задумался над этими странными словами и спросил бабушку: что она надо мною читала?
Она читала: «Благослови, святая мать, на сон грядущий…» Но волшебная формула сохранялась в моем сознании именно в том виде, в каком я воспринял ее, ничего не понимая, «с того времени».
Говорите и разговаривайте возле вашего малыша, и следы вашего говорения останутся у него в сознании или в подсознании — пусть это решают психологи — и в свое время помогут наладить взаимоотношения с хорошим человеческим словом.
Я думаю, с этого следует начинать.
ТЕПЕРЬ ОНО — ЧУТЬ ПОСТАРШЕ
Теперь ему полтора или два года. Отлично, если возле него есть сказочница-бабушка или если этот дар есть у папы с мамой или даже у тети. Но если никто в семье не умеет рассказывать сказки, если нет у вас пушкинской Арины Родионовны — не беда! Сядьте возле вашего сына (или дочки) с книжкой и, заранее подготовившись (потому что хуже ничего не может быть, если сказочник мычит, сбивается, путается), читайте ему те же «сказки».
Я взял слово «сказки» в кавычки, потому что не хочу ничего предписывать заранее. Не настаиваю непременно на народных сказках. Пробуйте. Что-нибудь затронет душу вашего слушателя. Моему внуку сейчас уже 11; он взыскательный чтец любой фантастики; он читает запоем «Технику — молодежи», но когда находит на полке Андерсена или «Индийские сказки», его и от них не оторвешь. И когда ему было 6, он так же наслаждался «Таинственным островом»— сначала в чужом чтении, потом в своем.
Брат мой мог слушать «сказки» часами (у нас «Ариной Родионовной» был отец, инженер-геодезист), а я был и остался к ним равнодушен. Зато «звериные книги» — рассказы о животных могли отвлечь меня от самой интересной игры.
…По-моему, нет особой надобности строго приноравливаться к тому словарю и кругу понятий, которыми ребенок уже располагает. Забегайте в этом в смысле вперед: ведь вы-то готовы прийти на помощь! Но следите, чтобы он обязательно спрашивал: что значит новое слово? Тогда «ядра — чистый изумруд» станет ему известным еще в три года. Словарь его будет расширяться, а с ним и круг понятий. Это — хорошо, но, конечно, в меру.
Не пленяйтесь мечтой о дитяти-вундеркинде. Не понуждайте его «выпередить» себя, подобно лесковскому «Перегуду из Перегудов».
КАК ХОРОШИ КОЛЫБЕЛЬНЫЕ ПЕСНИ!
Да, действительно, как они хороши, причем на всех ступенях развития ребенка, с грудного возраста и до тех дней, когда вы сочтете, что ему уже нет надобности «засыпать с их помощью». Говоря — «колыбельные песни», я думаю шире этого поэтико-музыкального определения. Для ребенка, если, конечно, вы не находите его музыкальным феноменом, довольно безразлично, что ему поют, кто поет и как.
Я знавал бабушек — обладательниц медвежьих басов и вовсе не обладающих абсолютным слухом: внуки засыпали под их пенье как под наркозом.
Я и сам не помню такого множества классических «колыбельных», чтобы их хватало и на моих детей — внуков и на меня самого (повторяться скучно!). Мне случалось поэтому использовать в качестве «berceuses» любые стихотворения, обладающие некоторой «напевностью»; я певал их на любой, по моим наблюдениям, скорее клонящий к дремоте, мотив. Да что там: один из моих сыновей лучше всего засыпал под «Бородино» Лермонтова!!! Так что если вы не в восторге от собственных вокальных данных, пусть это вас не смущает. Не намерен я тут спорить с теми, кто считает сказки, колыбельные песни пережитком. Пусть его дети растут без них! Тем не менее буду возражать сердитым родителям, ворчащим: «У нас некому и некогда распевать! И без того заснет, когда захочет». Да, заснет, но не будем тогда и поминать о культуре речи: «Заговорит, когда понадобится!»
НАДО, ЧТОБЫ ГОВОРИЛА ВСЯ СЕМЬЯ
Да, вот это совершенно необходимо! Если родители — глухонемые, ребенок, воспитываемый ими, не заговорит сам. Если они — хмурые молчальники, сомнительно, чтобы из него получился краснобай. Нужно, чтобы с малых лет у ребенка была окружающая его «речевая атмосфера», чтобы в ней не накапливалось речевой «углекислоты» от угрюмых молчунов, чтобы и мама, и папа, и остальные члены семьи, появляясь дома, находили поводы и темы для оживленных сообщений о том, что они испытали там, вне дома. Чтобы даже если им самим не так уж весело сегодня, они не упускали бы возможность и в этом случае занятно поговорить и с ним, и при нем… Трудно? А вообще иметь детей далеко не забава и не сплошное веселье! Что поделаешь!
Задолго до школьного возраста нормальный ребенок начинает изнурять родителей вопросами, далеко не всегда «умными» с позиции взрослых. Бывает, это лишь способ «разговорить» безмолвствующих — самому «сказать» и от них получить ответ. Воздержитесь обрывать ребенка, отмахиваться от его вопросов, часто сплетающихся в бесконечную цепочку, даже если вы видите, что с его стороны это игра.
Игра? Так ведь словесная, речевая игра — что может быть желанней и полезней с точки зрения овладения истинной культурой речи?! Без нее куда труднее и научить говорить «хорошо», и развить внимание к слову и языку. Она должна быть радостью для воспитателя. Ее следует поощрять и одобрять, даже когда она для него и не радость. Запомним: нет педагогики, которая не требовала бы затраты сил и времени со стороны воспитателя.
ВАШЕМУ ЧАДУ 5–6 ЛЕТ…
Если ему около пяти или шести и если он не сдан вами на руки профессиональным педагогам в детском садике, надо уже подумать о том, чтобы он начал читать сам. Буквы-то он обычно уже знает.
Если в доме много книг, если они являются предметом уважения и любви, если они все время в ходу и вокруг себя малыш видит читающих, а то и слышит чтение вслух, и при этом читающие и слушающие то смеются, то обсуждают с жаром прочитанное, — интерес к печатному слову, конечно, у него возникнет и будет расти.
Я до сего дня помню вытисненные золотом на корешках Энциклопедии Брокгауза, стоящей за стеклом в отцовском шкафу, таинственные и приманчивые пары слов: т. VII — «Биттсбург до Босха», т. XVII — «Гоа до Гравер». И самый загадочный, на котором было написано: «Малолетство до Мейшагола». Для меня бесспорно, что именно с этих златоблестящих корешков началась моя любовь к книгам. А потом, когда мне открылся способ узнавать при помощи этих красивых томов значения непонятных слов, она возросла и окрепла. И перешла на все остальное множество книг.
Но, допустим, в вашем доме книги еще не успели накопиться в таком количестве. Ничего, надо только, чтобы их было достаточно вокруг ребенка. Не покупайте ему что подвернется под руку. Выбирайте книги проверенные, те, которые радовали и вас в детстве, и хорошо иллюстрированные.
Начинайте с рассматривания картинок: «Что тут нарисовано? Погоди… Вот сейчас узнаю — прочту…» Покажите ему, что даже ваше неведение исправимо при помощи чтения. Прочитайте ему сказку вслух раз, два, три раза, сколько сможете. Добейтесь, чтобы ему захотелось слышать ваше чтение. Прочтите с ним несколько книг вслух насквозь. Завлеките его в этот волшебный мир, как обучаемого плавать заводят на приглубокое место. Скажите: «Ты уже знаешь буквы (а он, несомненно, их уже знает), так попробуй читать сам. Вот отсюда досюда; одну-две строки». А потом немного прочитайте ему в награду. По моему опыту, чтобы перейти от чтения «с буксиром» к «самостоятельному плаванию», требуются не годы и даже не месяцы. Нужно, если вы с ним занимаетесь, несколько недель.
И теперь уж не сдавайтесь на самые умильные мольбы почитать вслух. Как только почувствовали в нем действительную потребность в том, чтобы ему читали, стойте на своем, и вам будет даровано счастье видеть, как малыш, наконец, читает сам с каждым месяцем все свободней. Теперь вам придется все энергичней снабжать его книгами, и пусть он устанавливает, литература какого рода ему более по сердцу: может быть, причудливые рассказы про «Незнайку» Н. Носова, а возможно, «Жизнь животных» Брема.
Бывает, любовь к книге вспыхнет как пожар, а возможно, она будет расти, как дерево, постепенно и незаметно: важно, чтобы она родилась, потому что, раз возникнув, она уже навряд ли угаснет.
«А ТЕПЕРЬ ТЫ ПОЧИТАЙ МНЕ!»
Да, этого пожелания тоже не следует забывать. Вы достаточно почитали ему, и это пусть еще некоторое время остается как бы лакомым блюдом, которое можно подавать «на сладкое». Но теперь пусть и он почитает вам, либо потому, что у вас глаза устали, если вы дедушка или бабушка, либо потому, что вы заняты, а хочется дослушать про то, что случилось с Нильсом и лисой Смирре или с Карлсоном, который живет на крыше. А может быть, и просто на том основании, что «ты уже очень хорошо читаешь».
Лучше этого не требовать. Лучше попросите, но только не выклянчивайте у него милости. Чаще всего они сами входят во вкус — ведь читать вслух это же «так взросло!», — надо только, чтобы слушали их внимательно и с видимым удовольствием.
Не усердствуйте: полстранички для начала вполне достаточно. Потом можно дойти до двух-трех. Но с самого начала следите, чтобы чтение было выразительным (конечно, учить этому может тот, кто сам читает выразительно). Не стесняйтесь остановить чтеца, взять у него книгу и показать ему, как нужно на самом деле подать эту фразу, чтобы ее краски загорелись и для него.
Примите в расчет, что дети в большинстве (не знаю, по какой причине) охотно привыкают читать как можно быстрее, совершенно не заботясь о смысле. Манера эта, как инфекция, заносится откуда-то извне в семью, и ей следует решительно объявить войну.
Война, вероятно, затянется и на школьные годы: вам придется помогать школе. По моему мнению, полезно восстановить у себя «несовременную» манеру хотя бы в течение получаса, оторвавшись от телевизора, читать друг другу вслух. Нет, не по-актерски, а как можно проще, но так, чтобы не скучно было слушать. Хорошо бы поставить это дело с самого начала так, чтобы оно стало обязательным, как утренняя зарядка или прогулка после школы, и продолжать бы не дольше чем по получасу, максимум по 45 минут на прием, но годами, годами! Сделайте так: пусть треть времени читает дите, треть — вы, а треть, допустим, его старшая сестра или брат. О результате не буду говорить заранее. Результат скажется через годы, и тогда можно будет эти громкие чтения отменить. Если самим не станет жалко.
РАЗГОВАРИВАТЬ, РАЗГОВАРИВАТЬ…
Пусть время идет, пусть сучивший ножками в кроватке уже гоняет на велосипеде «Орленок» и решает в школе задачи «с иксом», надо, чтобы дома вокруг него по-прежнему говорили, разговаривали. Это необходимо, теперь уже чтобы не «заложить» в нем, а чтобы поддерживать и укреплять то самое «поле языковых сил», без наличия которого нечего и думать о построении в человеке истинной культуры речи.
В последние годы много говорят о суггестопедии, в том числе и о способе быстро обучать взрослых чужим языкам, помещая их в своего рода языковые барокамеры, в помещения, где и преподаватели с ними, и они между собой могут говорить только не по-русски, какой бы неправильной ни была поначалу их испанская или арабская речь.
В 6-м номере «Науки и жизни» за 1975 год вы прочтете статью о такой «барокамере» и узнаете, что один из приемов этого ускоренного обучения состоит в инфантилизации обучаемых: их стараются как бы «вернуть в детство», к детской психологии.
Ваших подопечных не надо туда «возвращать»: они там и находятся. Ваше дело не «изолировать» их от говорящих на другом языке, а, наоборот, поддерживать вокруг них речевую атмосферу, обладающую нормальным «давлением». Трудно? Хлопотно? Где взять время?..
Если же вы склонны идти «на затраты», я еще увеличу вашу нагрузку. Ваших друзей разделите на категории. Поощряйте общение с вашими детьми тех, с кем интересно, весело, занимательно разговаривать. По возможности оберегайте ребят от длительного соприкосновения с унылыми людьми, «запечатавшими уста своя», неохотно цедящими слово за словом, и уж тем более с людьми, которых можно определить как «грязнословов». Нет, не ругателей, а просто небрежно просторечных в своем языке, грубых, нечистоплотных в речевом отношении.
А ВЕДЬ ЕСТЬ «СЛОВЕСНЫЕ» ИГРЫ И ЗАБАВЫ
Да, они есть. И я напоминаю вам некоторые из них. Не знаю, удастся ли вам приохотить к ним ребят, но если да, то они внесут свой вклад в воспитание их речевой культуры.
Вы задаете играющим слово подлиннее; скажем, каракатица. Задача: из входящих в него букв придумать как можно больше русских существительных: рак, кара, кат, тир, рака, крат, тара и т. п. Добавлять другие буквы воспрещается!
Дав старт, вы засекаете время. Победителем может быть либо набравший больше слов, либо показавший при этом наименьшее время. Игра обогащает словарный запас, приучает «не лезть за словом в карман», поднимает на поверхность слова, скрытые в глубине сознания.
Предлагается слово-корень, такое, как стол, кот, дом. Требуется в возможно короткое время подыскать к нему как можно больше производных слов: домик, домище, домок, домовой, домовничать, домашний, домовня, домовитый и пр., и т. п. Можно начинать игру и со сложных по составу слов, скажем, с таких, как подпрыгивать. Тогда из него надо выделить основу и уже от нее производить искомые слова — прыгать, прыгун, выпрыгнуть, допрыгнуть, насколько хватит словарного запаса. И здесь, конечно, должен работать «хронометр»— для создания «азарта». Играть можно «до пяти минут» и пока не сдастся «самый богатый словами».
В одном журнале была предложена такая новая «словесная игра»: подобрать 10 (или как можно больше) таких слов, в которые вошли бы все до единой буквы русской азбуки (в любом порядке), каждая по одному разу. Если из найденных слов можно составить предложение, балл повышается. Сами играющие могут устанавливать правила и игры и судейства.
В журнале приведен такой пример для ряда слов:
«Душ зябь клюв пыж съем фон цех чай щит эрг»,
и предложение:
«Пиши: зять съел яйцо, чан брюквы… эх! Ждем фигу».
Это — игра. Но, кстати: радисты всего мира придумывают и отстукивают по волнам эфира примерно такие же предложения, испытывая, насколько четко передаются станцией все знаки алфавита (чаще все звуки данного языка). От этих предложений нельзя требовать ни красоты, ни глубокого смысла: чем нелепей, тем смешнее!
К более сложным упражнениям можно отнести составление так называемых палиндромов — таких предложений (слов — слишком просто!), которые могут одинаково читаться и слева направо и справа налево.
Еще наши бабки и деды знали два из них, правда, первый не очень точный:
Уведи у вора карову и деву,
и
А роза упала на лапу Азора.
(В первом — не избежать грамматической ошибки — кАрову; во втором — надумано собачье имя Азор.)
Известны и еще более старые образцы:
Я иду с мечем судия.
Но любители и сейчас придумывают новые. Самый длинный из известных мне палиндромов довольно неуклюж:
Я так мажу сажу и машу ушами ужас ужам Катя.
Первую премию за изящество я выдал бы вот какому предложению, в котором не чувствуется ни микрона нарочитости:
Леша на полке клопа нашел.
Эта игра повышенной сложности, да и навряд ли в нее можно часто играть: таких палиндромов ограниченное число, даже если судить теоретически.
Забыта теперь и занятная игра в буриме.
Задается две, четыре, восемь — сколько сочтете возможным — пары рифмующихся слов, скажем: лес — звезда и влез — гнезда. Играющие втайне друг от друга сочиняют каждый свое четверостишие с этими рифмами.
Можно брать конечные слова из строк уже известных стихотворений:
Лугами — веселя — рядами — шевеля, считая, что все игроки должны дать не тот текст, какой мы знаем у А. Майкова. Но, пожалуй, лучше придумывать свои, новые «чётки рифм». Требовать от стихов высокого качества трудно, но указать на явные недостатки желательно.
Неплохо заняться решением кроссвордов. Правда, их составители нередко суконным языком и неточно «задают» значение слов. Так, например, сказано: «летающее животное», а оказывается, что это птеродактиль. Но ведь и птица — летающее животное!!! Прежде чем взяться за кроссворд, проверьте его, пересоставьте неточные словесные формулировки автора.
Вот что следует еще заметить: ребята в десятилетнем примерно возрасте (и раньше) озадачивают родителей игрой со словами по-своему, перекраивая и коверкая их, как бог на душу положит. По-моему, не стоит расстраиваться: от такой забавы в конечном счете пользы больше, чем вреда. Перестраивая как им вздумается известные им слова или надоедливо подбирая рифмы ко всякому произнесенному старшими слову, они ощупью знакомятся со строением слов, привыкают обращать внимание на их форму.
Подростки впадают в другой смертный грех — начинают приносить из школы домой своеобразный школярский жаргон, начиная с известных каждому: пара, кол, училка и до весьма причудливых новообразований. Я уже говорил: не стоит в связи с этим поднимать панику. Школьный жаргон — явление древнее как мир и, по-видимому, нормальное. Он прилипает к ученику, подобно кори в определенном возрасте, а затем, к старшим классам, исчезает бесследно. Точнее, он заменяется жаргоном студенческим.
Не приходится бояться и этого студенческого арго. Доказать его безопасность легко: все мы были студентами, все в зависимости от «годов, когда это было», говорили кто «железно» — при всех случаях жизни, кто «он возникает» взамен «он лезет в бутылку». Вы перестали, став взрослыми, «лезть в бутылки»? Ну и ваша дочка прекратит обвинять своих знакомых в «возниканье», когда ей исполнится 30 или 35 лет.
Хотя, возможно, он и останется в виде несколько большей живости речи, в виде большего чувства свободы по отношению к словам, которые можно и которые недопустимо применять в разговоре.
ВОТ И КОНЕЦ
Да, мы подошли к концу. Вы — чтения этой небольшой книжки, я — многомесячного обдумывания своей работы, бесконечных ее переделок и переправок. Хочется на этой странице как можно лаконичнее сформулировать еще раз те общие положения, на которых книга основана и которые в ней отстаиваются.
Книга эта — не учебное пособие и не работа педагога. Это — свободные размышления литератора, который за свою жизнь много прислушивался к языку и речи, много «работал» и над ними, и при их помощи и наблюдал, как овладевали речью по меньшей мере три поколения детей.
Размышления о культуре речи. Под этим термином здесь разумеется свободное владение речью прежде всего устной, а затем уже и письменной, поскольку второе обычно зависит от первого. Говорится здесь о владении не только правильной речью, но и хорошей, т. е. доходчивой, эмоционально окрашенной, обладающей силой воздействия, красивой.
Речи хорошей человек обучается всю жизнь, с ее первых и практически до последних дней. Мне скоро 76 лет, а я все еще вношу усовершенствования в оба вида моей речи — и в письменную и в устную.
Важнейшим условием для того, чтобы маленький, а потом и молодой человек овладел культурой речи, является то «поле языковых сил», та «речевая атмосфера», в которую он бывает погружен с самых первых дней своего существования, и до возмужанья по меньшей мере. Поэтому в овладении хорошей речью неизмеримо велика роль семьи, встречающей ребенка в первые месяцы по его прибытии в мир.
Правильной письменной речи учит школа, и я советую не мешать ей в этом; она выполнит эту свою задачу лучше нас с вами.
Не существует волшебных таблеток, вложив которые в уста ребенку вы чудом сделаете его красноречивым оратором. Нельзя сердиться на тех, кому искусство свободной и живой речи не дается. Существует уйма людей высококультурных, которые неважно говорят. Тут кроме воспитания действуют и врожденные свойства, в точности как при обучении музыке или живописи.
Мы же не удивляемся, когда из одного мальчика получается Ойстрах или Ван Клиберн, а из тысячи не выходит даже сносных таперов. Нельзя приходить в отчаяние, если ваш сын или ваша дочь вырастут людьми немногословными, предпочитающими слушать, а не говорить. Это тоже неплохо.
Но каждому из них можно привить минимум вкуса к хорошей речи, отвращение к речи грубой, вульгарной, косноязычной.
Вот за этот минимум и стоит бороться. Успеха вам и вашим питомцам!
- Горький запамятовал: «живете — иже» — не «же», а «жи»; нужно бы — «живете — есть — же». — Л. У. ↩︎